<…>
В. ХодасевичРец.: «Русские записки», книга 2<Отрывки>{192}
По сравнению с первой книжкой «Русских записок», вышедшей прошлым летом, нынешняя вторая книжка — большая удача. На этот раз редакции повезло: ей посчастливилось получить несколько вещей, имеющих несомненную художественную ценность. Не могу, однако же, притвориться слепым и сделать вид, будто на сей раз мне все кажется благополучным. Есть и теперь в «Русских записках» кое-что вовсе плохое и кое-что сомнительное.
С этого плохого и сомнительного я и начну, потому что мне хочется, начав «за упокой», кончить «о здравии», а не наоборот. <…>
Наконец, сомнительной кажется мне статья Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачев». В ней есть несомненные достоинства. Анализ отношений между Пугачевым и Петрушей Гриневым, героем «Капитанской дочки», во многом сделан превосходно. В том, что Цветаева говорит о глубоком различии образов Пугачева, данных в «Капитанской дочке» и в «Истории Пугачевского бунта», нет ничего или почти ничего нового, есть некоторые спорные частности, но в основном она и здесь права. Ее неудача начинается с того момента, как она решается делать выводы. В основе этой неудачи лежит простая биобиблиографическая ошибка. Цветаева уверена, будто «История Пугачевского бунта» написана в 1834 г., а «Капитанская дочка» — в 1836, т. е. после «Истории…» В действительности это не так. «Капитанская дочка» была только напечатана в 1836 г., написана же она вчерне была уже осенью 1833 г., когда Пушкин еще только заканчивал собирание материалов для «Истории…» Таким образом, оказывается неверен исходный пункт цветаевских рассуждений: давая идеализированный, очищенный образ Пугачева в «Капитанской дочке», Пушкин вовсе не занимался сознательным поэтическим преодолением «низких истин»[591] о Пугачеве, изложенных в «Истории Пугачевского бунта». Вообразив, что «Капитанская дочка» писана после «Истории», Цветаева напрасно вообразила, будто чем больше Пушкин Пугачева знал извергом и дикарем, тем больше понимал его внутреннюю правду и красоту. Уж если на то пошло, факты как будто бы говорят как раз обратное: вообразив (в «Капитанской дочке») Пугачева добродетельным разбойником, Пушкин впоследствии его узнал таким, каким представил в «Истории». Мне кажется, однако, что и такое рассуждение было бы неверно. Истина лежит в другой плоскости, в обстоятельствах, о которых Цветаева мимоходом упоминает, но которых по-настоящему недооценивает. В эпоху писания «Капитанской дочки» Пушкин уже достаточно знал о Пугачеве, чтобы показать его таким, каким потом показал в «Истории». Расхождение же между этими двумя образами следует объяснить не сложным и демоническим процессом преодоления правды поэзией, как хочет думать Цветаева, и не давлением правительства, как полагает она же (ибо это давление одинаково тяготело над автором романа, как и над автором исторического труда), — а иными, более литературными, если угодно — более поверхностными причинами. Пушкин-прозаик в своем развитии отстал от Пушкина-поэта. Образ Пугачева в «Капитанской дочке» не вполне оригинален и условен, ибо создан под жанровым давлением романтической повести — отсюда его идеализация, идущая вразрез с историческими познаниями Пушкина. В эпоху «Капитанской дочки» Пушкин еще не умел сделать в прозе то, что давно сумел сделать в «Борисе Годунове»: взглянуть на историю поэтическим, но трезвым и сложным «взглядом Шекспира» — взглядом художника-реалиста. «Капитанская дочка» в пушкинской прозе занимает еще примерно то место, которое в поэзии занимают «Цыганы», «Пиковая дама» — уже значительный шаг вперед, потому что прозаическое развитие, в силу пройденного опыта, шло быстрее стихотворного. Однако до прозаического эквивалента «Маленьких трагедий» или «Медного Всадника» Пушкин не дожил. Объявлять «Капитанскую дочку» чуть ли не вершиной пушкинского творчества, как это делает Цветаева, значит говорить не серьезно и не исторично. Мне, впрочем, кажется, что тут на нее сильно повлияла советская юбилейная литература, изображающая Пушкина таким бунтопоклонником, каким он не был, несмотря на то что и в Пугачеве, и в Разине видел, конечно, не только варваров и преступников. Иначе, конечно, он «Капитанскую дочку» после «Истории Пугачевского бунта» не стал бы печатать. Но тут — особая тема, выходящая далеко за пределы этой статьи.
Переходя к положительной части книги, начну с той же Марины Цветаевой. В тесной связи с ее статьей о Пушкине и Пугачеве — цикл ее стихов о Стеньке Разине. Но в поэзии Цветаева не в пример более дома, нежели в истории литературы. Впрочем, история Стеньки взята ею не в бунтарском, а в любовном разрезе. Перед нами — новый поэтический вариант истории с персидской княжной — прелестно сделанный прелестными, очень «цветаевскими» стихами. <…>
П. ПильскийШанхай, вымыслы и песнь любви<Отрывок>{193}
Как жили русские в Шанхае? Как Пушкин создал двух непохожих Пугачевых. Тут же, в этом критическом отделе, должна быть отмечена небезынтересная статья Марины Цветаевой о Пушкине и Пугачеве. Всю жизнь ее прельщало и околдовывало таинственное и манящее слово: «Вожатый». Таким Вожатым ей представлялся Пугачев. Она считает, что и Пушкин им зачарован. В «Капитанской дочке» Пугачев совсем не похож на своего однофамильца, а на двойника в пушкинской «Истории Пугачевского бунта». Писала иx одна и та же рука, но Пугачева «Капитанской дочки» создал поэт, Пугачева «Истории Пугачевского бунта» — прозаик. От Пугачева первого нельзя не придти в тайное восхищение, Пугачев второй внушает только отвращение.
Меж тем «Капитанская дочка» написана в 1836 г., а «История» в 1834 г. Значит, поэт создавал своего Пугачева после того, как историк и прозаик с этим лицом были хорошо ознакомлены. Поэт дал нам своего Пугачева, народного Пугачева, и его мы не можем не любить. Правда, в «Капитанской дочке» Пушкин-историограф побит поэтом, и все-таки, последнее слово о Пугачеве останется у нас навсегда за поэтом. Ни одной своей статьей Марина Цветаева не может вызвать согласия. Всё и все под ее пером переворачиваются, становятся к нам какой-то одной, совершенно неожиданной, стороной. Но никогда с Мариной Цветаевой не хочется спорить. Это и не нужно. Она не выдает себя ни за ученого, ни за критика, ни за исследователя — она пишет о том, что ей воображается, что снится, и ей все равно — было ли это или не было, так это или не так. Но и мы читаем ее, не ища полной правды, подтвержденной источниками, документами или жизнью. Откровения Цветаевой мы принимаем как вымыслы поэта. Доказательства? Но и они у нее играют чисто формальную роль. Это — даже не доказательства, а поэтические мотивировки, объяснения, почему ей вдруг так привиделось, приснилось и почудилось. <…>
К. ВильчковскийРец.: «Русские записки», книга 2<Отрывки>{194}
Три автора выделяются во 2-ом номере «Русских записок»: Сирин, Цветаева и Штейгер. <…>
Цветаевская душевность после Сирина кажется нескромной, но в цветаевском воздухе можно дышать. «Пушкин и Пугачев» прекрасная, почти спокойная проза. Остается еще излишняя словоохотливость, еще хотелось бы немного подсократить, отцедить немного лирики. Но анализ меток и тонок, ирония — неподчеркнутая — беспощадна. И поправка Ходасевича (способная уничтожить заурядного литератора) не разрушает (пусть ошибочно биобиблиографически) цветаевской статьи. Холодная струя, которой обдает Ходасевич, отрезвляет не до конца, и если его магистерская правота и несомненна, остается все же сомнение в его внутренней правоте.
Слава богу, к «Стеньке Разину» Цветаевой такого рода критика не применима — слава богу, потому что вещь очаровательна. Оперная тема (какой соблазн!) очищена от всякой оперности. Срывов вкуса нет; нет излишней эффектности; стихи, певучие и хрупкие, достигают иногда прекрасной простоты. Упреки в псевдорусском стиле едва ли уместны (причем тут филология и археология?).
В Русской стихии Цветаева — дома, и цветаевские волжане нам милее цветаевских эллинов. <…>
В. ХодасевичРец.: «Русские записки», книга 3<Отрывки>{195}
Поистине, «есть от чего в отчаянье прийти».[592] В статье о последней книжке «Современных записок» я с огорчением указывал на постоянную в этом журнале чересполосицу, на то, что читателю все время приходится иметь дело с отрывками, началами, продолжениями, окончаниями. Помнится, я даже намеревался в пример «Современным запискам» поставить «Русские», в которых безногих или безголовых торсов было как будто меньше, но почему-то не написал этого, и вижу теперь, что хорошо сделал.<…>
Впрочем, «Повести о Сонечке» Марины Цветаевой я решусь посвятить несколько строк, хотя из нее напечатана только первая половина. Общий характер этой вещи, мне кажется, можно считать уже вполне определившимся. Это — один из тех литературных портретов, в которых Марина Цветаева за последние годы обрела себя как прозаика и обнаружилась настоящим мастером. Тема, по существу, мемуарная, в них разработана при помощи очень сложной и изящной системы приемов — мемуарных и чисто беллетристических. Таким образом, оставаясь в пределах действительности, Цветаева придает своим рассказам о людях, с которыми ей приходилось встречаться, силу и выпуклость художественного произведения. Из таких портретов (они почти все были помещены в «Современных записках») наиболее удались посвященные историку Д.И.Иловайскому, поэту Максимилиану Волошину и в особенности — Андрею Белому. Сонечка Голлидэй, о которой речь идет на сей раз, не принадлежала к числу людей с большой известностью. Это была молоденькая актриса так называемой «Вахтанговской» студии Художественного Театра, той самой, которая главным образом прославилась постановкой «Принцессы Турандот». «Коронная» роль Сонечки была в инсценировке «Белых но