Рецензии на произведения Марины Цветаевой — страница 9 из 81

[103] непретенциозных простых и искренних отражений чувств, по преимуществу замыкающихся в дневник специфической женственности. Ее рисунок робок, мелодия — не густа, ее поэтические шаги вообще запечатлены нерешительностью и робостью литературной воли. В ней, как в поэтессе, что-то ценное и тонкое дремлет и ждет своего освобождения. <…>

И. ОксеновОтклики поэтовРец.: Тринадцать поэтов. Пг., 1917<Отрывки>{24}

Приятно изданный сборник «Тринадцать поэтов»[104] заключен в зеленую бандероль с надписью: «Отклики поэтов на войну и революцию». <…>

В сборнике, к несчастью, есть стихи, мимо которых нельзя пройти без чувства жалости к их автору. Это вещи Марины Цветаевой — хорошего подлинного поэта Москвы. Вероятно, только любовью к отжившему, тленному великолепию старины и боязнью за него объясняется «барская и царская тоска» Цветаевой. Или это просто — гримаса эстетизма? Конечно, «революционные войска цвета пепла и песка»[105] — категория, неприемлемая для эстетки, которой дороги «разнеживающий плед, тонкая трость, серебряный браслет с бирюзой»,[106] по сделанному однажды признанию. А поэтому не удивляет вывод: — «Помолись, Москва, ложись, Москва, на вечный сон!» Впрочем, Москва обоих лагерей не послушалась совета — и показала себя в октябрьские дни. Второе стихотворение Цветаевой («… За живот, за здравие Раба Божьего Николая…»[107]) также неприлично-кощунственное по отношению к своему же народу. Под личиной поэта открылся заурядный обыватель, тоскующий о царе.

Эти последние «отклики на революцию» сильно нарушают общее впечатление от сборника и заставляют яснее ощутить то неживое, «комнатное», что присуще в той или иной степени почти всем участникам сборника, перегруженным утонченнейшей культурой.

И. ЭренбургЧетыре [поэтессы]<Отрывки>{25}

По забавному определению Жюля Лафорга, «женщина — существо полезное и таинственное». Она живет здесь, рядом, но что мы знаем об ее жизни? Будто слепец, она бредет, ощупывая вещи, по земле ползет — как нам проверить? Она лучше нас знает, как сильна земная тяга и сколько весит плоть. Но в своей норе порой прозревает она легко и просто то Небо, к которому так тщетно взвиваются аэропланы нашей мысли. Как понять ее? И мы ищем ответа в стихах поэтесс, в этих «Бедекерах»,[108] по самым дебрям земного Ада, с маршрутами (увы! для нас невозможными) в Рай. <…>

Марина Цветаева похожа не то на просвещенную курсистку, не то на деревенского паренька. Я не люблю, когда она говорит о Марии Башкирцевой или о мадридских гитарах[109] — это только наивная курсистка, увлеченная романтическими цветами Запада. Но как буйно, как звонко поет она о московской земле и калужской дороге, об утехах Стеньки Разина, о своей любви шальной, жадной, неуступчивой.[110] Русская язычница, сколько радости в ней, даром ее крестили, даром учили. Стих ее звонкий, прерывистый как весенний ручеек, и много в нем и зелени рощиц, и сини неба, и черной земли, и где-то вдали зареявших красных платков баб. Милая курсистка! Снимите со стен репродукции Боттичелли, бросьте томик Мюссе или (где уж в России толком разобраться) mme де Ноайль[111] — к вам в комнатку ветер ворвался — это Марина Цветаева гуляет, песни свои поет. <…>

К. БальмонтМарина Цветаева{26}

Наряду с Анной Ахматовой, Марина Цветаева занимает в данное время первенствующее место среди русских поэтесс. Ее своеобразный стих, полная внутренняя свобода, лирическая сила, неподдельная искренность и настоящая женственность настроений — качества, никогда ей не изменяющие.

Вспоминая свою мучительную жизнь в Москве, я вспомнил также целый ряд ее чарующих стихотворений и изумительных стихотворений ее семилетней девочки Али. Эти строки должны быть напечатаны, и несомненно, найдут отклик во всех, кто чувствует поэзию.

Вспоминая те, уже далекие дни в Москве,[112] и не зная, где сейчас Марина Цветаева, и жива ли она, я не могу не сказать, что эти две поэтические души, мать и дочь, более похожие на двух сестер, являли из себя самое трогательное видение полной отрешенности от действительности и вольной жизни среди грез, — при таких условиях, при которых другие только стонут, болеют и умирают. Душевная сила любви к любви и любви к красоте как бы освобождала две эти человеческие птицы от боли и тоски. Голод, холод, полная отрешенность — и вечное щебетанье, и всегда бодрая походка и улыбчивое лицо. Это были две подвижницы, и, глядя на них, я не раз вновь ощущал в себе силу, которая вот уже погасла совсем.

В голодные годы Марина, если у нее было шесть картофелин, приносила три мне. Когда я тяжко захворал из-за невозможности достать крепкую обувь, она откуда-то раздобыла несколько щепоток настоящего чаю…

Да пошлет ей судьба те лучезарные сны и те победительные напевы, которые составляют душевную сущность Марины Цветаевой и этого божественного дитяти, Али, в шесть и семь лет узнавшей, что мудрость умеет расцветать золотыми цветами.[113]

Н. ПавловичРец.: Марина Цветаева. Версты: СтихиМ.: Костры, 1921{27}

Легкий огнь, над кудрями пляшущий.

Дуновение — вдохновения…[114]

Почти вся книга Цветаевой в этом легком огне. Отсюда богатство ее ритмов, дикая и прелестная музыка ее.

В те же немногие минуты, когда «огонь» исчезает, сразу мертвеет стих, мертвеет явно и откровенно — так незащищена книга. Например:

Я счастлива жить образцово и просто.

Как солнце, как маятник, как календарь…[115]

(последние два слова почти невозможно произнести!) — и дальше:

«Быть светской пустынницей стройного роста» — строка безвкусная и ненужная в этой прекрасной музыкальной книге. Есть у Цветаевой грехи против чувства меры:

Я и в предсмертной икоте останусь поэтом.[116]

Слишком натуралистично, а потому и не убедительно! Но все это детали. Важно же то, что Цветаева не старается подменить «Дуновение — Вдохновения» — изощренностью форм, что делают теперь так часто. Да и не могла бы этого сделать, потому что стихия, в которой лежат корни ее творчества, — музыка.[117] Музыка же не лжет и лжи не прощает.

Марина Цветаева услышала какой-то исконный русский звук, пусть в цыганском напеве. Не потому ли цыганская песня была всегда так мила нам, что отвечает она чему-то древнему, степному, неистребимому в нас. И «Московская боярыня Марина»[118] сумела отдаться стихии этого звука. Так прекрасна ее песня о цыганской свадьбе:

Полон стакан,

Пуст стакан,

Гомон гитарный, луна и грязь.

Вправо и влево качнулся стан,

Князем цыган!

Цыганом — князь!

Эй, господин, берегись. Жжет!

Это цыганская свадьба пьет![119]

Или:

…Ах, на цыганской, на райской, на ранней заре

Помните жаркое ржанье и степь в серебре?

Синий дымок на горе,

И о цыганском царе

Песню…

В черную полночь, под пологом древних ветвей

Мы вам дарили прекрасных, — как ночь, сыновей,

Нищиx — как ночь — сыновей,

И рокотал соловей

Славу.[120]

В диком странствии, в серебряной степи рождается песня, и под эту песню рождаются новые странники, нищие и прекрасные сыновья, и так бесконечна песня и род, род и песня, пока ветер, пока степь, пока жарко ржут кони. Такую жизнь заповедал Бог, пусть друзья не манят.

Поэт принял это вольное песенное странничество как правду, потому что «Дух — мой сподвижник, и Дух мой — вожатый».

Если Ахматова подвела итог целому периоду женского творчества, если она закрепила все мельчайшие детали быта русской женщины, то Марина Цветаева сделала сдвиг — ветром прошумела в тихой комнате, отпраздновала буйную степную волю, — не ту ли, что несла и нам Революция в самой глубине своей, и усмотрела эту «цыганскую», «райскую» волю, сама приняв на себя добровольно новый огромный долг — уже не индивидуальный — долг мирского служения.

А. СвентицкийРец.: Марина Цветаева. Версты: СтихиМ.: Костры, 1921{28}

Очень слабый сборник, и потому посвящение «Анне Аxматовой» звучит оскорбительно. На первой странице —

Мировое началось во мгле кочевье;

Это бродят по ночной земле — деревья,

Это бродят золотым вином — грозди

(гроздья?),