Рецепт Екатерины Медичи — страница 15 из 68

Замечательное объяснение. Правда, порождающее множество новых вопросов. Например: просто ли знаком Ники с этим странным и пугающим профессором или замешан в каких-то его странных и пугающих делах?

И образ Вернера, нанизанного на тонкую и длинную трубу, напоминающего насекомое, пригвожденное к страничке альбома безжалостным энтомологом, снова и снова тревожит память Марики…


Берлин, 1935


«Если это выдержал Пауль, значит, выдержу я».

Шестьдесят человек. Тридцать с одной стороны, тридцать с другой. Между ними расстояние по метру. Шаг — вдох. Потом — хлесткий удар, который вышибает воздух из легких.

Шаг — вдох, шаг — выдох.

Тренировка дыхания.

Не думать о боли. Думать, что ты тренируешь дыхание!

Люди одеты в черное. Он отчетливо помнит, что люди были одеты в черное! Почему теперь кажется, что они все в красном?

Это обман зрения.

Пот заливает глаза, пот, а не кровь. По лицу его не бьют — почему?

«Возьмите этого красавчика! — сказал громила, который расставлял людей в черном по двору, стараясь строго соблюдать расстояние между ними точно в метр. — Возьмите этого красавчика и сделайте из него шницель по-берлински!»

После того как он прошел всю шеренгу, на его голом теле осталось тридцать кровавых полос. Еще хорошо, что бьют по очереди, чтобы не задеть плетьми друг друга…

«Если это выдержал Пауль, значит, выдержу я».

— Кругом! — сквозь мучительный гул в ушах доносится до него чей-то голос. — Ты, скотина! Тебе сказано! Ты не слышишь? Не понимаешь? Кругом!

Он слышит. Он понимает, что означает команда: нужно повернуться — и снова пройти сквозь строй. Еще тридцать ударов плетьми. Ему назначено девяносто…

Помнится, когда он выслушал приговор, его губы расползлись в недоверчивой улыбке: что за цифра такая смешная, девяносто ударов? Почему не сто, для ровного счета? Теперь он понимает почему. Тридцать умножить на три — получится девяносто, и ни одним ударом больше. Да здравствует пресловутая немецкая педантичность!

Резкий, четкий поворот через левое плечо.

— Шагом марш, скотина!

Он делает шаг вперед — удар.

Шаг — передышка.

Шаг — удар.

«Ничего. Пока я еще держусь на ногах. Дыхание срывается, да. Это понятно. Это понятно! Это…»

Десять шагов.

Он стал различать новый звук. Воздух визжит. Когда человек в черном взмахивает плетью, она режет воздух, и воздух визжит. Воздуху больно.

Двадцать шагов.

Воздуху… больно…

— Кр-р-ругом!

«Неужели я уже прошел? Прошел второй раз? Остался один проход. Осталось тридцать ударов. Я это выдержу. Если уж Пауль… Я выдержу! Сейчас я повернусь — и…»

Он стоит, пытаясь хоть что-нибудь увидеть сквозь холодный пот, заливающий глаза.

«Почему мне холодно? Мне должно быть жарко!»

— Кр-р-ругом!

Медленный поворот через левое плечо.

— Шагом марш, скотина!

Шаг — два удара.

Шаг — передышка.

«Я не чувствую ног. Это плохо. Я не должен упасть. Если упаду, затопчут, как затоптали Марка. У них подкованные сапоги. Говорят, на их сапоги нарочно набивают тяжелые железные подковы. Я не упаду. Если это выдержал Пауль, значит, выдержу я».

Шаг — передышка.

Шаг — два удара.

«Шницель по-берлински… Кто не знает, как выглядит шницель по-берлински? Посмотрите на меня, и узнаете!»

Сколько еще осталось? Он давно перестал считать шаги. Иссеченное тело уже не чувствует боли.

«Не упасть. Только бы не упасть! Я… дойду. Я выдержу. Потом… все не важно. Если выдержал Пауль… Как он мог это выдержать?!»

— На месте раз-два! — громовой хохот. — Стой, дубина. Ты выдержал, ты жив. Хорошо бы тебя сейчас посыпать солью! Твое счастье, что мы не палачи. Мы только исполняли приговор. А теперь ползи отсюда, ободранный червяк! Ползи, пока цел!

«Я не червяк! Я не поползу!»

— Ты что, не слышишь? Конец!

«Я не червяк!»

— Кру-гом! — хрипло командует избиваемый. — Шагом марш! Круг почета!

И снова идет сквозь строй.

— Секите меня! Ну? Секите! Иду на круг почета!

Мгновенная изумленная передышка, и снова в воздухе засвистели плети.

Удар, удар, удар, удар… нет больше передышки. Его бьют так жестоко, как не били даже раньше.

«Я не упаду. Я не…»

Тогда он не упал. Он остался жив. Но чуть ли не каждую ночь ему снится, что он все-таки не удержался на ногах, что упал, и его забили сапогами насмерть. А потом говорили с насмешкой: — Дурак, он сам напросился!

А его последней мыслью было: «Пауль выдержал, а я не смог!»

Но это всего лишь ночной кошмар.


Берлин, 1942


— Слушай, — шепчет Марика, почти не размыкая губ, — по-моему, он сейчас начнет вытирать слезы умиления. Тебе не кажется?

— Ничуть этому не удивлюсь! — бормочет в ответ Алекс, точно так же еле шевеля губами — соблюдая конспирацию. — Дело в том, что я сказал ему, будто мы с тобой влюблены друг в друга.

Алекс, чертов Алекс! Это не родственник, а проклятие какое-то! Как он донимал ее мальчишкой, так и через двадцать лет донимает.

— Ты сдурел? — чуть не вскрикивает Марика. Какое счастье, что комендант лагеря не понимает по-русски!

— Ты его просто не знаешь, а у него очень романтическая натура. Если бы я сказал, что ты самая обыкновенная двоюродная сестра, он нас не выпустил бы из комнаты для свиданий при своей канцелярии. Да еще и охранники бы то и дело к нам заходили. А так… Просто ложь во спасение.

Надо признать, да, именно что во спасение. Ни на что подобное и надеяться нельзя было.

Марика измучилась, пока добралась до Дрездена. Пустяковый в общем-то путь занял почти десять часов, потому что расписание после очередного налета переломалось вдребезги. Пришлось подкреплять угасшие силы тем, что понемножку отхлебывать вина, приготовленного для Алекса, так что литровая фьяска[11] стала весить к вечеру несколько меньше.

Марика оказалась в Дрездене уже около восьми вечера, ни о какой поездке в лагерь (два часа на автобусе от города), конечно, и думать было нечего. Ночь Марика провела в какой-то гостиничке, где оказалось невыносимо душно: хозяйка сурово запретила открывать окна, заклеенные крест-накрест бумажными полосами (чтобы стекла не выпали при бомбежке), и содержимого в бутылке осталось еще меньше: очень болела от духоты голова, надо было лечить. Благодаря лечению Марике удалось заснуть, и вскочила она за полчаса до отхода автобуса только чудом.

Еле-еле успев умыться, собраться, добежать до автовокзала и сунуть под нос избыточно придирчивому полицейскому пропуск, она плюхнулась на последнее оставшееся свободным сиденье и всю дорогу поедом ела себя за то, что такая растеряха, такая неорганизованная, даже единственного кузена толком не смогла навестить: приедет к нему зачуханная, растрепанная, урод уродом! Хорошо хоть, под шляпкой не видно, в каком состоянии у нее волосы — от укладки и следа не осталось. И вообще, счастье, что Алекс всегда был к своей кузине равнодушен как к девушке. В детстве он даже жалел, что Машуня (так он ее называл, и это имя было истинным проклятием для ее чувствительных ушек) не родилась мальчишкой: было бы кому скакать с Алексом верхом с утра и до вечера. А вот Ники с его идиосинкразией на запах лошадиного пота следовало родиться девчонкой, тихо играть в куклы, вплетать в косички разноцветные ленты, жеманничать и плакать по поводу и без повода…

И вот вам пожалуйста! Алекс сказал коменданту своего лагеря, что к нему едет любовь всей его жизни, с которой его разлучили жестокие родители, решившие, что брак между кузенами греховен. Такие браки разрешены как католической, так и протестантской церковью, а вот церковь православная относится к ним неодобрительно, так что не зря православную веру называют ортодоксальной. А ведь господин комендант не хочет прослыть ортодоксом?

Господин комендант этого явно не хотел. Поэтому, вволю насмотревшись на смущенную Марику своими увлажнившимися, чуточку навыкате голубыми глазами, изобличавшими в нем добродушного, сентиментального и не слишком-то далекого человека, он создал для встречи «влюбленных» самые что ни на есть комфортные условия.

Честно говоря, Марика представляла себе концентрационные лагеря несколько иначе. Об Освенциме, Бухенвальде, Равенсбрюке рассказывали ужасные, просто чудовищные вещи, которые вообще не укладывались в голове и которым не хотелось верить. Но, судя по тому размаху, с которым решался в рейхе еврейский (а заодно и цыганский) вопрос, судя по той жестокости, с которой гитлеровская армия прошла по Польше и шла теперь по России, страшным рассказам следовало верить. А здесь, в этом тихом уголке под Дрезденом… Конечно, территория окружена колючей проволокой, и коттеджами невзрачные бараки не назовешь, но в них чисто, в каждом отделении спят по пять человек, не больше, у каждого постельное белье, раз в неделю баня, никаких жутких полосатых одеяний, все ходят в старой военной форме, а если есть деньги, можно заказать в деревенской швейной мастерской костюм. Правда, по словам Алекса, костюмы там шьют такие, что лучше уж донашивать обветшалую форму. Зато обувь недавно выдали крепкую и довольно удобную, даже по размеру, — постарался Красный Крест.

Увидев расширенные от изумления глаза кузины, Алекс успевает шепнуть, чтобы Марика не обольщалась: далеко не все французские военнопленные содержатся в таких комфортабельных условиях. Повезло лишь тем, чьи части сдавались без боя, повинуясь приказу маршала Петена, объявившего о капитуляции, ну а кто был взят с оружием в руках, с теми обращаются иначе, лагеря для них совсем другие. Здесь есть и англичане, и американцы, к которым относятся с особым пиететом, хотя это экипажи сбитых самолетов, они попали в плен, что называется, с оружием в руках; есть и русские — из числа сдавшихся добровольно. Поскольку Алекс знает и французский, и английский, и немецкий, и русский, он здесь трудится в основном как переводчик, хотя приходится помогать и в медпункте. Сюда, в лагерную больницу, уже привыкли обращаться жители окрестных деревень, потому что денег за медицинскую помощь тут не берут. Идиллия, словом!