Но погоня за добычей помутила Текусин рассудок.
Случилось то, что и должно было случиться — она оказалась у санной колеи одновременно с запряженным в санки мерином. Ей бы отступить на шаг — но валенок поскользнулся, и Текуса, чтобы удержаться, ухватилась за оглоблю. А делать этого не следовало — сперва ее несколько шагов проволокло, потом мерин сбился с рыси, мотнул головой, поворотил вправо — раз уж тянут за правую оглоблю. Кучер, опомнившись, закричал матерно, санки выскочили из накатанной колеи, накренились, тут возмутился и седок.
Маликульмульк обалдело смотрел на эту картину. Кто-то окликнул его по-латышски из-за ставней, он ничего не понял. Все совершилось уж слишком быстро — вдали возились на снегу темные фигуры, что делали — непонятно, долетел Текусин визг…
Вдруг Маликульмулька озарило — нужно спешить женщине на подмогу! Он большими шагами, помогая себе тростью, устремился с косогора, оказался на дороге, двумя ногами — в колее для одного полоза, не удержался и рухнул на спину. При падении он как-то нелепо крутанулся, и оказалось, что он уже лежит лицом вверх на высоком сугробе, как на перине, и видит блеклую луну в светлом пятне — и ничего более.
Только луна.
Полнолуние!
Он засмеялся.
Раскинув руки и ноги, на сугробе лежал Косолапый Жанно и хохотал, как огромный и счастливый младенец. Ему показали в небесах любимую игрушку. Богиня Ночь пряталась за белесым кругом, приноравливалась, чтобы прорвать тонкую кисею, затянувшую лунный обруч, и сесть, одну ногу согнув в колене, а другую, в золотой античной сандалии, свесив вниз.
Потом незримый небесный механик возьмется за свои канаты, и лунный обруч поплывет вниз, покачиваясь, а Ночь приложит руку ко лбу белоснежным козырьком, чтобы разглядеть философа на снегу и дать ему приказание. Но философа нет, есть толстое дитя, не обремененное мыслями, и оно смеется.
Из головы у дитяти вылетели все дрязги, склоки, интриги и пакости вокруг бальзама Кунце. Какой бальзам, помилуйте? Есть только эта блаженная пустота мира, без звуков и красок, с одной лишь луной. Подольше бы, подольше…
Его еще раз окликнули из-за трактирных ставней — он ничего не понял. Долетел взвизг, донеслись крики — все это не имело к дитяти ни малейшего отношения. Дитя и луна — более в мире не осталось ничего, даже холода, а уж времени — тем паче.
Где-то в черном небе плавали звучные строки, счастливые строки, медленно снижаясь, их было множество. Они не давались тому, кто ловит днем, они морщились, увядали и мертвыми лепестками осыпались от малейшего шума.
Главное — удержать себя в этом дремотном состоянии, в этом блаженстве души, хоть ненадолго лишившейся опостылевшего тела. Пусть плывет — а тело покоится и не напоминает о себе. Авось удастся поймать пару строчек — не самых лучших, но хоть каких, удавалось же раньше. И вот ведь какая неурядица — те когда-то пойманные строчки воскресли в голове и звучанием своим создали непреодолимую преграду между вмиг опустившейся в тело душой и строчками небесными, идеальными.
Написал, как вышло, лучше сочинить не мог — и получилось не то, что хотела сказать душа; получилось бледное отражение мысли, улетевшей обратно в небеса:
Но если сердце мне дано
Вкушать одно лишь огорченье:
Когда мне всякий миг мученье,
В который чувствует оно, —
К чему тогда мне служит время?
К чему тогда им дорожить?
Чтоб умножать печали бремя,
Чтоб долее в мученьи жить?
Тогда часы лишь те мне святы
Которые у жизни взяты
И сну безмолвному даны.
Я в них лишь только не страдаю
И слез не чувствую своих;
Я в них на время умираю…
Получилось более или менее вразумительно — и годилось, чтобы читать в гостиной у Варвары Васильевны. И то — дамы как-то разом, хором, принялись упрашивать декламатора не умирать. Ничего не поняли, да что с них возьмешь… и стихоплетных ошибок не уловили…
Ошибки ли? Мысль получила правильное развитие, а количество строчек или треклятые рифмы, сдается, такие мелочи…
Прозаические мысли о поэзии окончательно разрушили иллюзию. Маликульмульк сел и уставился на реку. Там уж никого и ничего не было — ни санок, ни Текусы, ни бешеной старухи.
Он встал, постоял — и медленно сошел на лед. Все-таки Рижский замок, делать нечего. Впустят, куда денутся, пусть лишь попробуют не впустить.
Осторожно переходя реку и переступая через ледяные борозды там, где санные колеи, Маликульмульк думал уже о бальзамных делах. Демьян Пугач, азартная душа, так и не сказал толком, где доложит о своем розыске. Придется идти на Смоленскую, а там, скорей всего, выслушивать вопли тещи и Демьяновой супруги.
Или же разумнее будет с утра возвращаться на Клюверсхольм и искать Текусу?
Не попала бы она, шалая баба, в беду…
Маликульмульк свернул вправо и пошел к Московскому форштадту. Ему повезло — он набрел на хорошую нахоженную тропку, которую некая добрая душа еще присыпала серым речным песочком. И вела она как раз к амбарам, которых русские купцы понастроили на берегу, выше Карловой заводи, в самом причудливом порядке.
— Стой! Кто таков?! — раздалось с берега. Разумеется, по-русски.
— Свой, — отвечал Маликульмульк.
— Какой еще свой? Сейчас вот караул крикну!
— Погоди кричать. Скажи лучше, не бродит ли тут где баба…
— Текуса Овсянкина, что ли? Ну!.. — сторож расхохотался. — Ступай берегом да покричи! Она тут где-то с хахалем своим воюет! Нашла себе на ночь занятие! Гляди, под горячую руку не попадись!
Все верно, сказал себе Маликульмульк, такую полымянку, как Текуса, здесь все сторожа, все мальчишки при лавках, все молодцы и приказчики по голосу узнают, иначе и быть не может!
Пропажу свою Маликульмульк отыскал в двух сотнях шагов от крайнего амбара. Текуса и Демьян, сидя на перевернутой лодчонке, ругались так, что любо-дорого послушать. А главное — постороннему человеку и не понять, о чем лай. Маликульмульк слушал и наслаждался живой, сочной, отменно выразительной речью. Вот чего недоставало в задуманной комедии — настоящей речи. Но коли вставить туда все словесные перлы Текусы и Демьяна — ни одна театральная дирекция такую скабрезность не возьмет. Есть свои театры у богатых вельмож, в одной Москве их с два десятка — Волконского, Гагарина, Всеволожских, Трубецких, Нарышкина… Иной любитель, может, и захочет из баловства услышать непотребщину со сцены. Но это было бы уж вовсе унизительно…
— Да залюбись ты хреном косматым, против шерсти волосатым, вдоль и поперек с присвистом через тридцать семь гробов, мать твою ети раз по девяти! — воскликнула наконец яростная Текуса, и Маликульмульк не выдержал — рассмеялся. Нежные любовники разом замолчали.
— Что это вы тут вопите на весь форштадт? — спросил, подходя, Маликульмульк.
— Да все из-за него! — отвечала Текуса.
— Да все из-за нее! — разом с ней выкрикнул Демьян. — Дура — она дура и есть! Кто тебя на реку-то гнал?! Сидела бы дома, стерегла свою старую рухлядь!
— А ты бы больше с кучером воевал! Жаль, мало тебе досталось! Привязался к этому кучеру, вишь, повис на нем, как черт на сухой вербе! На кой он те сдался?!
— А ты бы в ногах не путалась!
С некоторым трудом Маликульмульк разобрался, что произошло.
Демьян, зная, что сани, скорее всего, покатят мимо Газенхольма, околачивался на берегу в своем маскарадном наряде, готовый выслеживать воров до самого их логова. Он увидел беглую старуху, но не сразу понял, что это за тварь Божья. Когда по странной походке и спотыканию догадался — впал в недоумение: он мог выскочить и задержать беглянку, но каждый миг следовало ждать саней с ворами и украденным бальзамом.
Поскольку он не знал, что бродячая бабка — родственница ратсмана Беренса, то и решил — ну ее, тем более, сообразил, что поверх шлафрока на ней тот самый старый Текусин тулуп, который она одалживала соседкам. О том, что Текуса предъявит ему обвинение, якобы позволил воровке уйти с тулупом, он как-то не подумал — тем более что увидел подъезжающие сани. А потом и Текусу увидел, что бросилась чуть ли не под конские копыта.
Текуса завизжала, он признал любимый голосок и тут уж кинулся на выручку.
Пока он сражался с кучером, не подпуская сердитого мужика к упавшей на лед Текусе, Берениха дошла до берега и пропала. Как вышло, что ее не окликнули сторожа, Демьян не знал. А побоище с кучером кончилось тем, что вмешался седок, у которого в ногах была припрятана хорошая палка. Получив палкой по плечу раз и другой, Демьян от кучера отскочил — и тут же сани умчались. Догнать их не было никакой возможности.
— Дура, — так завершил эту горестную историю Демьян да еще потыкал в Текусу пальцем, чтобы сомнений не возникло.
— Сам ты дурак, — огрызнулась она. — И тулупа нет, и валенки пропали! Совсем еще хорошие валенки! Девкам моим в чем теперь на двор бегать?! А убыток мне какой?! Я бы ее к ратсману отвела, он бы заплатил! Вот, барин хороший, тебе услужить желали, а что вышло? Одно разорение! Так-то с ним, с бездельником, всегда! Что ни затеет — либо деньгам перевод, либо еще какое горе!
Голоса, голоса, эти изумительные голоса, один сварливый — Текусин, другой жалобный — Демьянов, как их передать на бумаге, думал Маликульмульк, как их повторить для Тараторки и того, кому достанется роль лакея Ваньки? Вот она, музыка первой сцены комедии «Пирог», вот она — а как записать?
— Заплачу, — сказал он, когда Текуса уж в четвертый раз перечислила свои убытки. — Но ты ведь, голубушка, я чай, всех здешних сторожей знаешь. Пойдем да и расспросим, не попадалась ли им меж амбаров эта самая Берениха.
— Да еще простыню порвал! — воскликнула Текуса. — Холст-то уцелел, я смотала, а в простыне — прореха!
— Да чтоб я еще когда тебя кинулся отбивать! Да лопни мои глаза! Хоть бы тебя и вовсе на льду разложили! — отвечал Демьян.
— Да чтоб я тебя когда в свою избу впустила!
Видя, что ссоре конца-края не предвидится, Маликульмульк пошел прочь, к амбарам. Демьян с Текусой шли сзади, переругиваясь уже не так громко, и вдруг замолчали.