К счастью, поезд недолго висел в пустоте. Вагоны опустились на узкую европейскую колею и поехали в неизвестность. Молдавско-румынский (тавтология) пограничный пункт уплыл из окна купе, сменившись коричневым полем с одинокой фигуркой пахаря, идущего за деревянным плугом, запряженным в настоящего быка. Плуг вскрывал землю, как консервный нож. Это напоминало иллюстрацию из учебника истории Древнего мира и подогревало мои опасения насчет потусторонности заграничной жизни.
Вместе со мною в купе ехали два случайных попутчика, типичные соотечественники, два берега одной реки – патриот и либерал. Между ними завязался спор:
– Это называется Европа? – усмехнулся, глядя в окно, патриот. – Пашут, как в Средние века.
– Они, по крайней мере, пашут, – возразил либерал. – А мы?
Любовь к обобщениям – страшная сила. Они всерьез говорили «они» об одном-единственном человеке, который прилежно обрабатывал землю и ничего не собирался символизировать. Бедный румын и его домашнее животное, наверное, удивились бы, узнав, что на минуту стали для кого-то Европой.
Хотя вряд ли. После Дракулы и Чаушеску чему удивляться? Крестьянину было плевать на мнение сумасшедших пассажиров русского поезда, который миновал поле и остановился на станции, где бродили худые собаки и пестрое белье на втором этаже вокзала застило свисающий с крыши нестираный государственный флаг. Это было так смешно и красиво, что я расчехлил дедушкин «Киев» с целью произвести фотосъемку. Пока крутил диафрагму и резкость, на платформе материализовались два субъекта в голубом, носившие знаки отличия и фуражки с кокардами. Субъекты обратились ко мне на своем национальном языке:
– Вокзал – объект стратегический. Надо заплатить штраф.
Как тревожно понимать чужую речь без переводчика! Дома, в привычном мире, такое считается ненормальным. Имея за плечами опыт дружбы с карательной психиатрией, я нормально отношусь к ненормальности, но ситуация на перроне ужасно напоминала требование мзды за прибытие в страну мертвых. Я читал об этом в книге «Мифы Древней Греции».
– Вам нужен обол? У меня нету, честное слово, – в доказательство я широко открыл рот, чтобы румынские хароны убедились в отсутствии монеты.
Они попятились и исчезли.
– Вымогатели! – прокомментировал патриот. – Нищеброды. Мы им столько всего построили для счастья, а они все равно нас не любят.
– По крайней мере, они вежливы и не засовывают шампанское в задний проход своим жертвам, как ваши опричники! – огрызнулся либерал.
Всего меня, от заднего прохода до верхней чакры, объял ледяной ужас. Наверное, я все-таки умер, и эти двое – мой посмертный эскорт. Ангел света и аггел тьмы. Инь и ян. Змей-искуситель и святой Георгий. Мункар и Накир. Единство и борьба противоположностей. Гиппопотам, пожирающий грешников, и Озирис-адвокат. Но как определить, кто злой, а кто добрый? Оба выглядят непривлекательно. Один брызжет слюной, у другого изо рта пахнет ногами. Если это весь выбор, который предоставляет человеку загробный мир, тогда, наверное, спасибо, но лучше – ничего.
От тоски я выпил вина и заснул под монотонный бубнеж великая страна / больная страна, проклятый запад / прекрасный запад, а когда утром открыл глаза, в купе было пусто, мои попутчики растворились. Смутно помню, что ночью мы проезжали Бухарест. Ну и Дракула с ними!
Вскоре началась Болгария, и поезд задымился. Табачные облака взметнулись из окон вагонов, как флаги свободы. Курили все, кто обладал легкими, включая птиц в небе и цыганских лошадей у вокзала, с неизбежностью попадавших под дым. Курила, разумеется, и женщина в билетной кассе на маленькой станции, расположенной посредине страны, где я сошел, чтобы пересесть с международного поезда на местный.
Сошел и замер, охваченный чудесным ощущением края света. Парикмахеры выглядят как заговорщики. Язык – крепкая смесь турецкого с церковнославянским. Похмелье называется мухмурлук – словно ворчливый ручей толкает древнее мельничное колесо. Мечети стоят на холмах, а церкви в низинах. Турецкий закон требовал возвеличивать ислам. Но церкви все равно выше. Просто – в низинах. Маленькая славянская хитрость.
Провинция называлась Стара Планина. Считается, что жизнь там почти невозможна, как на Марсе или в ГУЛАГе. «Наша Сибирь», говорят болгары, и лица их суровеют. Ну да, конечно! Именно такой я ее себе и представлял: в горах слива, в трех часах езды на машине – Стамбул. Типичная Сибирь.
А вообще-то, кроме шуток, райское место, населенное просвещенными крестьянами. В каждой деревне есть «читалище» (не путать с Чистилищем!) и духовой оркестр. Никто никуда не торопится, потому что ни у кого нет денег на бензин, но это ничего, потому что есть картонный «трабант», работающий на третьем законе Ньютона. Если спихнуть «трабант» с горки, он по инерции едет вперед метров двести-триста, до следующего подъема, где пассажиры выходят и дружно толкают автомобиль вверх, но это тоже ничего, «трабант» такой легкий, никакого напряжения, одно удовольствие, при желании его можно носить на руках, как ребенка, а можно сложить вчетверо, как носовой платок, и засунуть в нагрудный карман.
Гуляя по долинам и взгорьям Старой Планины, я встретил пастуха, лежавшего на берегу неторопливой реки, на фоне Шипки, с книгой «Искусство этрусков» издания Академии наук СССР.
Разноцветные козы шатались вокруг и недоуменно блеяли: э-э-этрууски? Пастуха звали Федором, было ему тогда лет шестьдесят. Его отец, белый казак из Семиречья, по молодости играл в софийском Народном театре под руководством Массалитинова.
Услышав такое, я сделал стойку – вот она, удача! Мы взяли ноль семьдесят пять ракии и приступили к разбору эмигрантских фотографий, три четверти века ожидавших этой вечеринки в чулане пастушьей хижины. Я был уверен, что найду Володино имя среди подписей на обратной стороне портретов и групповых снимков.
Так и случилось. Мы обнаружили целую кучу Владимиров, Владов и Бобов. Многие без фамилий, кто-то с инициалами. Все примерно одного возраста – ровесники века. Любой из них подходил на роль моего двоюродного дедушки.
Пастух Федор душевно радовался широте открывшихся перспектив. Он, собственно, и подал идею выбрать Володю наугад. Сам Федор не владел информацией, поскольку родился перед Второй мировой, когда театральная карьера его отца уже закончилась и друзья молодости разбрелись по свету. А потом пришли русские советские, и отец все забыл. Три месяца допросов в НКВД заново отформатировали его память.
Мы опустошали бутыль и коробки с фотографиями, погружаясь в сцены из жизни талантливой русской молодежи, никогда не строившей коммунистических иллюзий.
Вот они читают стихи за длинным столом под закопченным сводом механы. Гоняют на лыжах по склонам Балкан. Позируют в очках-консервах за рулем дореволюционного «форда». Дурачатся в любительских киносъемках, изображая вампиров и ковбоев. Куражатся на баррикадах во время какой-то маленькой балканской революции. А вот их девушки, хохоча, выходят из Черного моря в смелых купальниках. Они все такие веселые и разные, с модными прическами, в шикарных парижских обносках, не похожие на зомби-сверстников из СССР.
Конечно, Володя там присутствовал, на снимках в архиве пастуха, мучительно трудно говорившего по-русски, но счастливого оттого, что кому-то еще интересны эти всеми забытые люди.
В полночь Федор взял лопату и ушел в сад, где выкопал бутыль пятидесятилетней отлежалой ракии, спрятанной в землю его отцом.
– Это последняя, – сказал он.
– Не жаль?
– Нет. Время это пить.
Мы пили это время, и к рассвету оно кончилось. Пастух уснул среди фотографий, разбросанных на полу. Я подумал, не взять ли одну карточку на память о Володе. Колебался, покачиваясь на нетвердых ногах. Потом решил: если пасьянс не сложился – оставлю все как есть. Попрощался с козами и пошел горной тропой вниз, держа курс на Шипку, запинаясь о камни.
О, Шипка! Тернистый путь.
10
Почти одновременно с бестарелочным переездом Филимоновых в Киев старший сын Елены Карловны натурализовался в Англии. Тут даже не лакуна, а дырка на странице семейной хроники. Как он туда попал? Учился? Женился? Никаких данных. Густой альбионский туман.
Однако в 1963 году из тумана вынырнуло письмо, укрепившее нелюбовь моего деда к почтовым сюрпризам. В то время он был уже никакой не Митя, а Дмитрий Павлович, кавалер ордена Ленина, член партии, начальник секретного цеха номер десять на военном заводе «Сибмотор» в наглухо закрытом для иностранцев Томске.
И тут – нате! – весточка из натовской Великобритании от полубрата-белоэмигранта. Танцуй, Митя!
Органы проявили бдительность. Письмо тормознули на почте, адресату не дали его прочитать. Только раздраженно помахали конвертом у лица адресата в кабинете директора завода, куда адресат был вызван для разговора.
За столом расположились двое в штатском. Один с мрачным видом читал личное дело Дмитрия Павловича, другой барабанил пальцами по столешнице, нагнетая обстановку. Оба выглядели злыми. Возможно, полагающийся в подобной ситуации добрый следователь на той неделе взял бюллетень. А возможно, в провинциальном КГБ это амплуа вовсе не предусмотрено.
Дмитрию Павловичу разрешили присесть. Молчание, шелест страниц, тревожная дробь пальцев. Эффектная пауза не для слабонервных. Наконец барабанщик приступил к делу:
– Вы скрыли факт существования родственников за границей.
– Виноват.
– Да, виноваты. Почему нам не известно об этом факте?
– Не могу знать.
Читатель вынул из личного дела Дмитрия Павловича пожелтевший лист и показал своему товарищу, который театрально вскинул брови:
– В 1947 году, при поступлении на завод, вы написали в анкете, что никого не имеете за границей. Ваша подпись?
– Моя.
– Как это понимать?
– Я забыл.
– Нехорошо забывать родственников.
– Мы никогда не встречались. Он уехал из страны до моего рождения.
– Он бежал, как трус.