III
Однако это неверно, — есть такой человек. Только с ним запрещено говорить. Уже полгода как Давид ведет знакомство с человеком, у которого можно получить ответы на самые разнообразные вопросы. Это Гиршль, по прозвищу Голодный Учитель.
Не то чтобы считали Гиршля еретиком, но он пользуется плохой славой в общине. Поэтому к нему в школу посылают только самых нестоящих детей, детей бедных родителей, да и то не всех, потому что для одаренных детей из бедных семейств всегда найдется зажиточный покровитель. Не заботятся только о тех, у кого нет ни богатого отца, ни дарования. Имея таких бедных клиентов, ему приходится маяться вдвойне и ходить в лохмотьях. Это, конечно, не способствует его авторитету у пражских евреев.
Ходят слухи, что он читает светские книги на латинском языке. В точности никто этого не знает, но уже одних слухов достаточно для матери Давида. Как испуганно завопила она, когда увидела, что Голодный Учитель прохаживается перед ее домом вместе с ее единственным ребенком. Дело в том, что если уж Гиршль начинает говорить — то говорит без конца. Когда Давид приходит к нему, он идет потом провожать его до дому и все время не перестает говорить. Впрочем, так было только в первое время этой странной дружбы, завязавшейся между пятидесятилетним человеком и рано созревшим десятилетним мальчиком. После истории с матерью Давид лишь тайком пробирался к Голодному Учителю.
Мальчик изобрел способ искусственно вызывать кровотечение из носу. Это — его первая ложь. Дрожа и краснея, он преподносит ее. Но зато велика и награда. Ему разрешают уйти из школы еще днем, сейчас же после обеда, который варит жена его учителя. И тогда он может до вечера сидеть в комнате у Гиршля. Это — маленькая грязная комната, неуютная и какая-то незащищенная, потому что она расположена у самой стены, отделяющей еврейский квартал от запретной христианской улицы старого города. За стеной виден портал церкви. О, какое это жуткое зрелище! Мальчик любит заглядывать в таинственные темные впадины между статуями, в которых иногда вздрагивает резкий свет, словно от множества субботних свечей.
У Давида очень часто теперь приключается кровотечение из носа. Ему стыдно, он презирает себя, но не может устоять.
— Где ты пропадал столько времени? — встречает его Гиршль, который немедленно бросает своих учеников, громко читающих по складам, и запирает за собой дверь, ведущую в комнату, где происходит ученье. — Уже четыре дня, как ты пропадаешь бог знает где.
— Всего лишь три дня, — жалобно возражает ребенок.
— А тем временем старшина снова отклонил мое ходатайство. Большая школа получает дрова от общины, а я ничего не получаю. Ровно ничего. Хоть замерзни в эту жестокую зиму. Но, погоди, я когда-нибудь выступлю и разоблачу все злоупотребления. Разумеется, все двадцать семь старост голосовали как стадо баранов, и даже твой великий отец, этот безупречный ученый, покривил душой в деле бедняка.
«Не лучше ли мне уйти отсюда? — думает мальчик. — Нехорошее говорят здесь».
Но маленький прихрамывающий человек не выпускает своей добычи. Он схватил Давида за воротник и втиснул его в кресло. У него голова безумца, с вьющимися поседевшими черными волосами. Один глаз побольше, другой поменьше, и смотрят они пристальным, неподвижным взглядом.
— Как они пыжатся, эти старейшины. Можно подумать, что они не такие люди, как я или ты. Такое же самомнение, такие же страсти, такие же разочарования. Попробуй уколоть их, и они закричат. А потом будут утверждать, что пели великолепнее, чем наш кантор поет в день Всепрощения. Суета сует, говорит мудрец. Моль, летящая на свет. Если можно было слышать, как кричит моль, то раздавался бы великий вопль. Вот так вопят и люди. А назавтра все миновало, как будто никогда и не было. Но сегодня всякий считает свою судьбу столь важной, словно он один существует на свете.
У Давида мелькает мысль: а ведь Голодный Учитель говорит против себя. Но он не прерывает его. Стоит только вставить малейшее замечание, как Гиршль топает ногою и кричит: «Ты душишь мои мысли. Дай мне выговорить!» Давид восхищается этим неистовым человеком и боится его. Но своим детским умом он уже постиг, что маленькими и небрежно брошенными замечаниями Гиршля можно направить в любую сторону. Следует только выжидать, тихонько сидеть и ждать с широко раскрытыми глазами — потому что пока еще Гиршль говорит не о том, что надо. Правда, на молодой ум опьяняюще действуют уже одни его сравнения и его рассуждения, а еще больше — тот пыл, с которым все это выбрасывается наружу, в полном противоречии к спокойному достоинству, к которому Давид привык у отца. Но не ради этих ораторских приемов пришел он сюда. Он выжидает. Спокойно слушает возбужденного человека, которому не перед кем свободно излить накопившуюся годами желчь и который счастлив, что нашел, наконец, слушателя.
— А наш рабби, этот знаменитый человек! — кричит Гиршль. — А чем, спрашивается, он знаменит? Ты знаешь чем?
— Да, вы мне уже часто рассказывали про это.
Но Гиршль не обращает внимания на его ответ.
Такая уж у него особенность, что он постоянно повторяет одни и те же истории, одни и те же остроты. И совершенно не обращает внимания, когда ему говорят, что уже слышали это.
«Он готов говорить со стеной, — думает ребенок. — А разве я для него больше значу, чем стена?» И хотя он еще не в состоянии разобраться в этом ощущении, но все же он чувствует, как тягостно и непристойно такое унижение слушателя, которое позволяет себе его слишком говорливый собеседник.
— Наш рабби Исаак Марголиот известен как сын великого Якова Марголиота из Нюрнберга. А почему считался тот, да будет благословенна его память, великим во Израиле, столпом изгнания? Потому что он однажды получил письмо от Рейхлина. Рейхлин просил его прислать ему каббалистические сочинения, а старик отказался, на том основании, что нехорошо глазу смотреть на яркое сияющее солнце. По-моему, это грубость. Но тем не менее, наш рабби сын знаменитого отца — правильнее бы сказать, сын знаменитого письма.
Гиршль не смеется, но тяжело дышит через ноздри. Теперь Давид пользуется благоприятным случаем.
— Всего одно только письмо. Да разве это так много. Ведь вы же сами…
— Одно письмо! Я получил двадцать, даже тридцать писем от христиан. Разве не переписывается со мной г-н Венцель Альбус фон Урац, старший шефен старого города и магистр высшей школы, разве не советовался со мной его светлость Богуслав Лобковиц фон Гасистейн по поводу еврейского слова, которое он хотел вставить в один из своих дистихов? Да, там, за стеной меня знают, а собственные сограждане смотрят на меня, словно перед ними осколок стекла. А в свободной прекрасной Италии обо мне говорят у тех евреев, которые являются подлинными гуманистами, а не такими темными людьми, как старшины совета. Ты ведь видел у меня копию географии Абрагама Фарисоля? Этот ученый человек, пользующийся милостью герцога д’Эстэ, послал мне ее по моей просьбе. А вот я покажу тебе, когда ты будешь постарше, мою корреспонденцию с Йозефом бен Иосуа Гакоген, лейб-медиком дожа Генуи. Он обещал мне также прислать свою историю правителей Франции и Турции. А также свою книгу «Долина слез». И, наверно, пришлет, когда закончит это произведение.
— А что в этой «Долине»? Об этом вы еще никогда не рассказывали, — спрашивает Давид, который, наконец, привел возбужденного человека туда, куда хотел.
Дело в том, что при всей своей раздражительности и мелочности Гиршль — ученый, сведущий человек. Он много знает о новых странах: и островах, которые были открыты другими народами в их морских путешествиях, о которых в гетто проникали только смутные, непонятные легенды. Он рассказывает также о грандиозных происшествиях из прошлого этих народов, он знает их жизнь, их нравы. Вот это именно и влечет мальчика в полуразвалившуюся жалкую хижину на окраине еврейского города. Здесь он навостряет ушки и часами с радостью слушает всеми преследуемого мудреца, который тоже часами готов рассказывать без умолку.
«Сократ, — думает мальчик. — Таким был Сократ». Дело в том, что Гиршль как-то рассказал ему о Сократе, жившем среди народа «евоним», то есть греков. А разве Гиршль не так же мужествен и непоколебим, как древний философ? Он остался независимым, никогда не поддавался соблазну со стороны общинного старшины, который требовал от него отказа от грешных занятий и взамен обещал хорошее место. Нет, Гиршль предпочел остаться холостым, отказался от хорошей невесты. Он часто рассказывает об этом мальчику, не обращая внимания на то, что тому мало понятны такие лишения и что его больше интересуют другие подробности борьбы, например, отлучение, которое было произнесено над Гиршлем в синагоге, при погашенных свечах. Потом это отлучение пришлось снять без его просьбы, ибо его добродетельный образ жизни выяснился для всех. После этого Голодный Учитель много лет подряд питался только хлебом и яблоками. Но не пал духом, несмотря на кличку, которую ему дали, и несмотря на свою тяжелую бесплодную профессию. А когда у него дела шли хоть немножко лучше, он только и знал, что покупал книги и копии документов… Все исключительно по собственному вкусу. Эта твердость пленяет мальчика не меньше, чем пестрое знание, которое его так манит в этом человеке.
— «Долина слез», — говорит Гиршль, — как я уже сказал тебе, еще не закончена моим другом. Он описывает там все преследования, которым подвергались евреи, начиная с разрушения храма и кончая преступным изгнанием их из королевства Аррагонии и Кастилии десять лет тому назад, — изгнанием, которое коснулось самого великого человека, а вместе с ним и многих тысяч наших братьев. Всякий, кто прочтет это произведение, — пишет он мне, — будет поражен, и слезы польются из глаз его. И, положив руку на чресла, он воскликнет: «Доколе же, господи?» Но Израиль говорит вместе с псалмопевцем: «Я не умираю, я живу и во все времена прославляю чудесные подвиги». А я, реб Гиршль из Тахау, добавляю еще: и во все времена провозглашаю о деяниях тех диких зверей, тех народов, которые грешили своей кровожадностью в отношении меня.