Невыспавшийся и злой с недосыпа Колян насмешливо слушал эти мысли вслух, потом небрежно, точно не Саньку, а самому себе, сказал:
— Да нужен ты ей… Давно уж себе кого получше нашла.
Ожидавший от нас поддержки и ободрения Санек ошеломленно застыл:
— Да ты что?! Ты что говоришь-то?!
— Ну ладно, ладно, может, еще не нашла. Но скоро найдет, можешь мне поверить.
— Он что говорит-то? — повернулся ко мне Санек.
— Не обращай внимания. Это он так шутит. Колян у нас женщинам не верит. Да и людям вообще. А ты ему не верь.
— Люди… — брезгливо ухмыльнулся Колян. — А за что им верить? Кому верить? Этому в рясе, что ли, который психам лапшу на уши вешает: «Господь наш всемилостивый…»
Колян передразнил священника, чей голос, доносившийся из коридора, раздражал его еще больше, чем «киска» и «заинька» Санька.
— Я ж сам там был, двое суток в коме провалялся, я ж знаю, что ни хрена там нет! Вообще ничего! Вот и верь после этого… Про баб я уж и не говорю. Этим верить — вообще себя обманывать.
— Не слушай его, Санек. У каждого свой опыт. Никуда твоя девушка не денется.
Я говорил это, пытаясь поддержать вконец растерявшегося Санька, нокаутированного словами Коляна, но сам чувствовал, что мне не хватает убедительности: у Коляна был опыт потустороннего, которому мне нечего было противопоставить, пережитое им ничто было высшим козырем, побивавшим все аргументы.
Санек снова и снова жал на кнопки мобильного и в ожидании ответа мерил нетерпеливыми шагами палату. Его ревность, как прежде ярость, искала выхода в неутомимом пружинистом хождении, и мой позвоночник опять сжимала боль, Я заставлял Санька лечь, он выдерживал на кровати полчаса, от силы час, потом вновь вскакивал. Кажется, хождение повышало его веру в себя, в вертикальном положении он готов был принять бой с любым противником, а на постели чувствовал себя побитым, раскисал и говорил мне, что Колян, наверное, прав: он действительно не достоин девушки, прочитывающей по учебнику в неделю. Ясное дело, она нашла другого. Я, как мог, разубеждал Санька, но вообще-то его ревность уже сидела у меня печенках — точнее, даже глубже, в хребте, в чьих поломанных, а потом заново собранных позвонках, в межпозвоночных дисках, хрящах и бесчисленных нервах отдавались его шаги по палате. Ближе к вечеру эта пронизывающая меня чуткая антенна заныла так, что я не мог уже обходиться без обезболивающего, — очевидно, предчувствовала, что нас ждет встреча с ревностью такого накала, в сравнении с которой не только наивная ревность Санька, но и Колянова угрюмая уверенность в ничто покажется капризом и вздором.
Обиженный старик, лежавший, отвернувшись к стене, заворочался и сел на кровати. Одеяло соскользнуло вниз с его крупного, с обвисшими грудями, поросшего седым пухом тела. Оно было в лиловых и малиновых пятнах, в угрях, узлах вен и розовой сыпи — воспаленное, раздраженное тело, не предназначенное для постороннего взгляда, на которое немного стыдно было смотреть. Таким же воспаленным и раздраженным, точно на него перешли малиновые пятна с груди и плеч, было лицо старика с большими дряблыми щеками, мелкими глазами и высоким лбом, крест-накрест заклеенным пластырем, — видно, он, как и большинство в нашем отделении, бился им о неизвестные твердые предметы. Проницательно прищуренные глаза Смотрели мимо нас в пространство, но иногда он бросал на кого-либо короткий пронзительный взгляд, и тогда становилось понятно, что он давно всех разглядел, но по каким-то своим соображениям не хочет нас замечать. Губы старика безостановочно шевелились, он быстро и неясно бормотал что-то себе под нос. Постепенно в сплошном потоке клокочущего бормотания стали различимы отдельные слова. Чаще всего слышались два: «докладываю» и «проститутка». Невнятная речь старика была бесконечным докладом об аморальном поведении какой-то женщины, перешедшей все мыслимые и немыслимые границы и достигшей крайних пределов падения и разврата.
— Докладываю… Едва я на работу, как она шасть… с первым встречным… ни одного не пропускает… проститутка… докладываю… была мною замечена… раздавала авансы… стоит мне отвернуться… думала, я не узнаю… проститутка… считаю нужным поставить в известность… задрала юбку выше колен… вот с таким разрезом, а под ней ничего!., докладываю…
Довольно быстро сделалось понятно, что женщина, о которой докладывал старик, судя по всему, его жена, изобличенная им в измене, точнее, во многократных, постоянных изменах всюду и везде.
— Ни стыда, ни совести… заигрывала с незнакомыми субъектами… недвусмысленно намекала… проститутка… в мое отсутствие… растоптала супружескую верность… честь семьи… ничего святого… удовлетворяла свою похоть… докладываю… докладываю…
— Бать, может, хватит, а? — не выдержал Колян. — Может, уже помолчишь?
Старик вынырнул из своего монолога, повернулся к Коляну, хитро прищурился:
— А я тебя знаю! Мы с тобой в главке работали. Ты в отделе планирования был. Что смотришь? Не узнаешь? А я тебя узнал. Отлично тебя помню.
— Да ты что, бать, какой отдел планирования?! Ты глаза-то разуй, погляди на меня. Похож я на работника главка? Я даже не знаю, что это вообще такое!
Старик ехидно улыбнулся, закивал большой головой, мол, говори, говори, меня не проведешь.
— Ты думал, я тебя забуду? Не-е-ет, я всех помню. Всех до единого. Помню, как ты за Людмилой ухлестывал. И тебя помню, — старик обернулся ко мне, и я впервые встретился с ним взглядом: чистое сияющее безумие глянуло на меня из его блеклых глаз, радуясь нашей встрече и узнаванию. — Ты в Балашихе в мебельном магазине работал, я там замдиректора был.
А Люда в секции мягкой мебели, там мы и познакомились. Видел я, как ты на нее поглядывал, все я видел…
Не только каждому из нас, сопалатников, нашлось место в его биографии, но и все заходившие врачи, сестры и санитары оказывались в прошлом его сотрудниками и знакомыми жены. Старик был управленцем из бывших военных и много чем успел поруководить. Теперь незнакомых людей для него, кажется, больше не существовало: стоило ему вглядеться в человека своими мелкими, поблескивающими проницательностью безумия глазками, и тот непременно обнаруживался в той или иной роли на одном из этапов его служебной карьеры. И всегда был вовлечен в его отношения с женой: все мужчины ее домогались, а женщины плели против него интриги. Он видел их всех насквозь, для его возбужденного ума не было преград, как не было препятствий для яростного потока его нескончаемого бормотания.
— Слушай, дед, если ты не заткнешься, я сейчас санитаров позову! — Колян шваркнул кулаком по тумбочке у кровати. — Чтобы в коридор тебя к психам вынесли. Там тебе самое место.
Как ни странно, это подействовало. Старик запнулся, несколько секунд губы его шевелились беззвучно, он еще больше покраснел и, мне показалось, готов был заплакать от обиды. Но не заплакал, а отвернулся к стене, лег и дальше бормотал уже себе под нос, заметно сбавив громкость. Нужно было напрягать слух, чтобы услышать:
— Докладываю… проститутка… ставлю в известность… раздавала авансы…
Кому он докладывал? Кого ставил в известность?
А в ужин она пришла к нему — суетливая старушка в очках, с комковатыми розовыми щечками, пуговичным носом и тщательно убранными под платок се-дыми волосами. Мы поняли, что это и есть изменница и развратница из бесконечного доклада, потому что старик сразу назвал ее по имени:
— Люда! Людочка!
И вместо того чтобы обрушить на нее лавину своих обличений, весь расплылся в счастливой улыбке:
— Нашла меня! Милая! Ну давай, давай скорей поцелуемся! Я уже думал, никогда с тобой больше не увидимся!
Она поспешно обняла его, очевидно, чувствуя неловкость под нашими взглядами, ткнулась губами в щеку, потом принялась кормить своего Димочку — так она его называла. Она принесла с собой целую сумку провизии.
— Вот тебе колбаса дорогая, докторская. Бери с хлебом. Вот творог рассыпчатый, как ты любишь. А вот еще мандарины, давай я тебе очищу.
Димочка, сияя, одновременно запихивал в рот колбасу, творог и мандарины, не обращая внимания на еду, потому что весь был поглощен женой: свободной рукой гладил ее руку, плечо, удовлетворенно мыча набитым ртом, тянулся поцеловать. Она отстранялась, подбирая с одеяла выпавшую у него изо рта пищу.
— Посмотри, как ты насорил. Какой же ты, Димочка, неаккуратный!
Напоследок она побрила его, надела на ночь памперс, причесала остатки волос, сказала, чтобы вел себя хорошо.
Не прошло и пяти минут после ухода жены, как старик выпрямился на кровати, пожевал губами и тихим, но твердым голосом произнес:
— Докладываю. Ушла с неизвестным субъектом мужского пола. Носит нижнее белье импортного производства. Для привлечения поклонников пользуется духами. Проститутка…
Вечер выдался спокойным, прошли с последними уколами сестры, раздали на ночь таблетки, я, устав от бессонницы, взял снотворное. Сравнительно тихо вели себя психи в коридоре. Димочка тяжело ворочался, прежде чем окончательно улечься, не переставая бормотать, но его бормотание уже сделалось привычным, а если не вслушиваться, то почти умиротворяющим. Он долго шарил ладонью по стене над кроватью, и я различил, что он недовольно бубнит:
— Где выключатель? Куда подевала? Здесь же был выключатель… И лампы моей почему-то нет. Ничего не понимаю… Куда она все девает?
Очевидно, он забыл, что находится в больнице, и воображал, что ложится спать у себя дома, не видел привычных вещей и винил в этом жену. Иногда искоса посматривал на кого-то из нас и ворчал уже совсем невнятно, постепенно затихая. Когда гасили свет, палата исчезала из виду, и можно было в самом деле постараться забыть о больнице, представить, что засыпаешь дома, в своей постели. Нужно было только найти положение тела, в котором боль в спине если не исчезала, то хотя бы замирала, затаивала дыхание, позволяла не думать о ней. В первые дни после операции достигнуть этого было нелегко, но когда удавалось, наступало практически блаженство. И вместе с ним осознание, что жизнь зависит только от большей или меньшей степени боли, ее отсутствия вполне достаточно для счастья, а все остальные страдания люди придумывают себе сами. На грани засыпания тело делалось легким, как лодка, спущенная с земли на воду, лодка с длинной трещиной боли, расколовшей ее вдоль всего дна, но все-таки держащаяся на плаву, дрейфующая по течению сна…