Революции светские, религиозные, научные. Динамика гуманитарного дискурса — страница 39 из 54

через что говорить, была решена с размахом. Вот далеко не полный перечень научных периодических изданий, где этнологическая проблематика занимала центральное или весомое место: «Записки коллегии востоковедов при Азиатском музее РАН» (под редакцией академика В. В. Бартольда), «Известия Государственной академии истории материальной культуры (ГАИМК)» и «Сообщения ГАИМК» (оба журнала под редакцией Н. Я. Марра), «Труды этнографо-археологического музея МГУ» (под редакцией А. И. Некрасова), «Ученые записки Института этнических и национальных культур народов Востока», «Этнограф-исследователь» (орган этнографического отделения географического факультета ЛГУ, под редакцией В. Г. Богораза).

Ключевая роль в формулировании научных приоритетов, освещении научной проблематики и налаживании профессионального диалога принадлежала возобновившему в 1926 г. свое издание журналу «Этнография». Он унаследовал от дореволюционного «Этнографического обозрения» не только подчеркнутую аполитичность названия, но и преемственность в отношении целей и задач, о чем публично заявила редколлегия нового издания во главе с академиком С. Ф. Ольденбургом. Журнал печатался одновременно в Москве и в Ленинграде, т. е. наследовал и «Живой старине». Такая рефлексия значительной части профессионального сообщества показывала, что она рассматривала этнологию как ту же самую науку, что существовала до революции, вне учета социального контекста.

Преемственность в отношении профессионального языка обеспечивалась тем, что главенствующие позиции в науке и в образовании занимали ученые старой школы – этнографы, чей профессиональный этос сформировался в дореволюционный период. Более того, большевистский мироустроительный проект с его пафосом титанического созидания смог реактуализовать ценности модерна и восстановить целостность мировоззрения русской интеллигенции. Приверженность идее прогресса и социальный оптимизм мотивировали групповое поведение и форматировали научный язык.

Что касается профессиональной повестки, то, несмотря на явные приметы менявшегося политико-идеологического контекста, вплоть до конца 1920-х годов партийно-государственные инстанции не вмешивались в профессиональные дела этнологической корпорации, ограничиваясь декларациями самого общего характера. Формирование научных приоритетов оставалось делом самих ученых. Сохранялся массив традиционной (дореволюционной) научной проблематики. Даже актуализация исследований («связь с практикой социалистического строительства») была не только обусловлена внешними причинами, но органично вытекала из внутренней логики развития науки, расширявшей свой диапазон и тематическое поле.

Хотя в тематически-проблемном, теоретическом и кадровом отношениях этнология до и после октября 1917 г. была во многом одной и той же наукой, новая социополитическая и культурная рамка неизбежно вела к ее трансформации, включая коренную перестройку сферы профессиональной коммуникации.

В раннесоветскую действительность уже прочно вошла пропаганда. Пропагандистский язык и агитационно-пропагандистские стратегии убеждения тематизировали культурное и интеллектуальное пространство, зачастую в гротескных формах.

Драматическое расширение масштабов подготовки кадров означало вступление в науку поколения, прошедшего бытовую и политическую социализацию в новую историческую эпоху, которая выковала амбиции этого поколения и сформировала новый профессиональный этос, включая новый полемический стиль и язык. В свою очередь, демографическая и внутрикорпоративная динамика радикально стимулировали борьбу за власть в науке, что послужило основополагающей причиной роста напряженности в отечественной этнологии в конце 1920-х годов.

В то же время первый номер возобновленного журнала «Этнография» открывался статьей Л. Я. Штернберга о предмете этнографии и ее месте в системе наук – и это означало, что кардинальные теоретические вопросы этнографии не были решены, а дискуссия, начатая за полтора десятка лет до этого, продолжалась.

Надо признать, что теоретико-методологическое состояние этнологии в 1920-х годах предоставляло достаточно материала для критики. Безбрежное расширение предмета этнологии, грозившее утратой дисциплинарной специфики, терминологическая невнятность, теоретическое и методологическое многоцветье (при парадоксальном отсутствии марксистского направления), создание спекулятивных теорий (вроде яфетической теории Н. Я. Марра) оставляли раздражающее впечатление теоретического хаоса и были чреваты интеллектуальной дезориентацией – особенно для профессионально слабо подготовленных специалистов. В этом смысле отечественная этнография вступала в качественно новое состояние, отличительным признаком которого стала перманентная методологическая ревизия и высокая динамика системы профессиональной коммуникации.

Рубеж 1920–1930-х годов стал переломным в жизни СССР, советского общества и социогуманитарного знания. Наступление марксистско-ленинской ортодоксии на немарксистские подходы и теории с целью утверждения марксизма как «единственно верного метода», превращение партийно-государственных инстанций в арбитра истины в научной сфере, подчинение академического сообщества новым правилам игры («дисциплинарное воздействие» по Фуко) и тем самым формирование нового социального качества общественных наук – вот что составило существо «коренного перелома» в советской науке.

Конец первой трети XX в. стал критическим рубежом развития этнологической науки, ознаменовав завершение генезиса советской этнографии и положив начало советской этнографии как относительно завершенной и целостной системе науки.

Коренным образом менялся смысл и содержание профессиональной коммуникации: слово из инструмента и(или) искусства убеждения превращалось в смертоносное оружие.

На рубеже 1920–1930-х годов проходила череда научных совещаний по всем отраслям знания, где дискутировались наиболее острые вопросы каждой из наук. Эти совещания и дискуссии – своеобразный жанр советской науки – в сталинское время «были способом как установления консенсуса внутри дисциплин, так и встраивания их в постоянно меняющийся политико-идеологический ландшафт» [Алымов, Арзютов 2014: 22].

Моделью марксистского продвижения в этнографии стало Совещание этнографов Москвы и Ленинграда 5–11 апреля 1929 г., где развернулась дискуссия по широкому спектру профессиональной проблематики, но, прежде всего, о понимании самого предмета этнографической науки.

Совещание было обширным пространством коммуникации, поэтому язык как инструмент коммуникации и влияния оправданно привлекает внимание исследователей. Изучение вербальной составляющей этого форума оказалось возможным благодаря тому, что стенограмма совещания сохранилась в архиве МАЭ РАН практически в полном объеме. В 2014 г. стенограмма совещания была издана в серии «Кунсткамера – Архив VII» огромным томом объемом более 500 страниц (включая вводную аналитическую статью) с названием «От классиков к марксизму: совещание этнографов Москвы и Ленинграда (5–11 апреля 1929 г.)» под редакцией Д. В. Арзютова, С. С. Алымова, Д. Дж. Андерсона.

Взгляд на этнографическое совещание как коммуникативное пространство не вызывает сомнения. Но не менее важно его определение как полигона бескомпромиссной информационно-психологической войны. Цели совещания, предполагавшие продвижение марксистской линии в этнологии и создание на этой основе ценностного консенсуса, достигались методами пропагандистскими (манипулятивными). Именно пропагандистские приемы обеспечили через формирование «спирали молчания» массовую поддержку драматических по последствиям резолюций совещания, успешно дискредитировали альтернативные взгляды и парализовали волю немногочисленных противников «минимизации» этнологии.

Совещание отличали высокий динамизм (подвижность) научного языка и широкое разнообразие моделей профессиональной коммуникации. Попытаемся оценить эффективность опробованных в ходе совещания коммуникативных и пропагандистских стратегий, вынеся за скобки морально-этическую сторону дела. Критерии эффективности очевидны: способность мобилизовать сторонников вокруг продвигаемой повестки, деморализовать противников и переубедить неопределившихся.

Изучение опубликованных стенограмм совещания позволило выделить три ключевые фигуры – Петра Федоровича Преображенского, Николая Михайловича Маторина и Валериана Борисовича Аптекаря. Все трое относились к числу лидеров этнографии того времени, и им было предоставлено право выступить с докладами, а следовательно повлиять на содержание и ход дискуссии. Всех троих отличала высокая коммуникативная активность [Алымов, Арзютов 2014: 37]. Именно они ярко воплотили три разные модели коммуникации и убеждения, три варианта управления мнением и процессом принятия решений: интеллектуальную (академическую) норму (Преображенский), прямолинейную пропаганду (Маторин), манипуляцию (Аптекарь).

Выбор модели коммуникации нельзя однозначно вывести из биографии и политической социализации. Преображенский (35 лет), Маторин (31 год), Аптекарь (30 лет) были практически ровесниками, имевшими различное социальное происхождение: Преображенский из семьи священнослужителей, Маторин – дворянин, Аптекарь – из еврейского местечка. Все трое получили историко-филологическое образование (Преображенский его завершил, Маторин и Аптекарь – нет) и активно преподавали, а Маторин и Аптекарь, кроме того, подвизались в области пропаганды. (Маторин читал курс теории агитации и пропаганды в Коммунистическом университете, т. е. может быть квалифицирован как профессиональный пропагандист). Все трое пришли в этнологию «со стороны»: Преображенский – историк античности, Маторин – специалист в области изучения религиозного синкретизма и антирелигиозной пропаганды, Аптекарь – «агент» академика Н. Я. Марра, популяризатор идей его яфетической теории. Маторин и Аптекарь, члены партии, выступали активными проводниками марксизма в общественных науках. Беспартийный Преображенский не только не был антимарксистом, но, судя по его книге «Курс этнологии» (1929), может быть охарактеризован его как «творческий марксист».