Маторин пренебрег одним из важнейших условий успеха влияния – созданием у аудитории иллюзии добровольного принятия пропагандистского послания [Аронсон, Пратканис 2003: 28]. Вот заключительный пассаж его доклада: «Кто не примет этой платформы (методов исторического материализма. – Т. С.) органически, не на словах только, а так, чтобы из каждой строчки был виден материалистический подход, кто так не примет этой платформы, для того, мне кажется, солнце науки уже закатилось, а кто стоит на этой платформе твердо, за тем будущее» [Стенограмма 2014: 146]. Столь назидательный и безапелляционный тон вряд ли вызывал желание к нему прислушаться.
В целом, полемика Аптекаря с Преображенским и Маториным прекрасно вписывается в фазу «формирования предубеждения» – одного из слагающих успешного манипулирования [Аронсон, Пратканис 2003: 67]. Апеллируя к эмоциям и предрассудкам, Аптекарь методично готовил сцену и выстраивал декорации пропагандистского спектакля. Ему удалось создать иллюзию опасного «хаоса» в этнологии, якобы не имеющей ни отчетливых дисциплинарных рамок, ни методологического фундамента, ни категориального аппарата. Удалось также породить сумятицу в стане марксистов, умножив их сомнения в профессиональной компетенции и марксистской последовательности. Кроме того, Аптекарь небезуспешно продуцировал недоверие к Преображенскому и Маторину как лидерам этнографии, формирующим её дисциплинарную рамку.
В. Б. Аптекарь. Доклад В. Б. Аптекаря «Марксизм и этнология» [Стенограмма 2014: 194–207] может быть охарактеризован как практическое пособие для начинающего пропагандиста, а также любого, кто желает овладеть искусством влияния и убеждения. Здесь был использован широкий арсенал речевых тактик, динамично и органично меняющихся, плавно перетекающих одна в другую. Некоторые приемы были примитивными, но от этого они не потеряли эффективности. Полное ощущение, что Аптекарь был первоклассным демагогом.
Уже в самом начале выступления Аптекарь использовал серию приемов, подчеркивающих особый статус – собственный и своего доклада. Потребовал к 40 минутам регламента добавить еще 20 – «имитация важности» и «накачивание репутации» [Соловей В. 2015: 153–154]. Процитировал работу Н. Я. Марра «Карфаген и Рим»: «Долой хотя бы в науке все эти стратегическо-политическо-дипломатические приемы. Без всяких формальных осторожностей» [Стенограмма 2014: 195], демонстрируя тем самым, что идет против течения и «режет правду-матку» [Соловей В. 2015: 160–161]. Своим откровенно провокативным заявлением, что постижение марксистской методологии возможно и «не читая марксистских книжек (курсив мой. – Т. С.), а путем действительной творческой работы над материалом» [Стенограмма 2014: 204–205], подтвердил готовность атаковать бесспорные авторитеты и устоявшиеся истины. Эдакий «рыцарь без страха и упрека», один против целого мира.
Если рассматривать доклад Аптекаря как «пропагандистское послание», то каково было содержание этого послания и в чем заключалась его манипулятивная природа?
Предельно упрощая, смысловое ядро послания составил призыв к уничтожению этнологии. Обоснование этой идеи строилось следующим образом: констатация теоретико-методологической «слабости» этнологии в прошлом и настоящем при одновременном признании невозможности этнографии как чисто описательной науки, а также неудачные попытки адаптации к ней марксизма и, одновременно, её опасные претензиина подмену марксистской социологии вели к заключению, будто «всякая попытка построить этнологию как марксистскую науку, будет обречена на неудачу» [Стенограмма 2014: 207]. О немарксистской этнологии в советском контексте не могло быть и речи.
Эта аргументация была откровенно манипулятивной: комбинируя правду, полуправду и ложь, Аптекарь подводил слушателей к принятию псевдологических выводов [Meyerhoff 1965: 105]. Из констатации актуальной «слабости» этнологии никак не следовал вывод о том, что эта слабость есть и будет «перманентным явлением», а преодоление хаоса и возведение позитивного здания этнологической науки неосуществимы ни при каких обстоятельствах. Как не вытекал вывод о её принципиальной несовместимости с марксизмом из того обстоятельства, что этнология, в отличие от истории, имела дело не с «классами», а с «этносом» и «культурой».
(Будущее показало, что адаптация марксизма к изучению этнических феноменов возможна, хотя вопрос о глубине и адекватности этой адаптации лучше вынести за скобки.)
В конечном счете, этнология подлежала уничтожению не по причине её несовместимости с марксизмом. Этнография и этнографы вольно или невольно, добровольно или не очень, но шли по пути адаптации к нему. Главная претензия Аптекаря к этнологии как науке, к её предмету состояла в тесной связи этноса с расой, открывающей возможность биологического понимания феномена этничности – как «неделимой, первичной и одновременно не общественной, взятой в разрезе естественно-научном субстанции» [Алымов, Арзютов 2014: 31].
Полагая социобиологическую трактовку этничности политически и идеологически опасной, Аптекарь предлагал уничтожить само это понятие, но при этом он прекрасно отдавал отчет в том, что «с уничтожением понятия “этнос” ликвидируется самая наука этнология» [Стенограмма 2014: 205]. Фактически, для Аптекаря любая этнология – даже марксизованная и мобилизованная на службу социалистическому строительству, – оказывалась принципиально неприемлемой, ибо в явном или имплицитном виде признавала связь этноса и расы. Чтобы разорвать эту роковую связь, надо было уничтожить саму науку этнологию.
Пропагандистское послание важно не само по себе, а как возможность вызвать «контролируемые эмоции» [Соловей В. 2015: 179]. Какие? Описывая ситуацию в этнологии метафорой «рушащегося дома» [Стенограмма 2014: 247], а мировоззрение этнологов как «первобытный теоретический хаос» [Стенограмма 2014: 296], Аптекарь апеллировал к бессознательному, пытаясь пробудить древнюю мифологему «Хаоса» как тотального беспорядка и иноназвания «Ужаса». Бесцеремонно атакуя участников совещания, невзирая на возраст, социальный статус, административную позицию и партийную принадлежность, он стремился посеять страх и недоверие всех ко всем. Его реплику в адрес В.К. Никольского, Я.П. Кошкина (Алькора) и даже коммунистического бонзы, председателя Главнауки (!) М. Н. Лядова (Мандельштама) «у меня есть несколько листов записей; почти у каждого товарища можно найти такие возмутительные вещи» [Стенограмма 2014: 247] было трудно квалифицировать иначе, чем прямую угрозу. Выпады против «товарищей-марксистов», несущих персональную и групповую ответственность за нарушение порядка («Космоса») в этнологии и неспособных справиться с ситуацией, должны были спровоцировать у них чувство вины.
«Торговля страхом» и «эксплуатация чувства вины» представляют собой эффективные пропагандистские тактики, поскольку вызываемые ими эмоции можно конвертировать в поддержку необходимых манипулятору решений и действий [Аронсон, Пратканис 2003: 228].
Здесь необходимо подчеркнуть важность контроля вызванных манипуляцией эмоций. Люди не могут долго находиться в ситуации раздрая и хаоса. Они нуждаются в определенности. В противном случае неконтролируемая эмоция страха может обернуться против самого манипулятора. Именно поэтому за «объявлением» угрозы неизбежно должно следовать предложение рецептов её предотвращения или преодоления [Соловей В. 2015: 191]. Аптекарь «зашивает» в свое послание мысль, что выход существует, и он готов его указать. Только он, Аптекарь, может дать уставшим от внутридисциплинарного хаоса коллегам столь чаемую ими определённость, называя врагов и друзей, определяя «правильное» и «дурное». Надо лишь поддержать его вариант резолюции, где путь к преодолению хаоса лежит через минимизацию этнологии – «буржуазного суррогата обществоведения» [Стенограмма 2014: 252].
Специфика ситуации в этнологии на исходе 1920-х годов заключалась в сохранении определенной теоретической и ценностной полифонии. Отчетливая конфигурация «свой – чужой» еще не сложилась, поэтому прямолинейные формы убеждения образца 1930-х годов с превалировавшим мифом о «врагах народа» оказались малоэффективными, что и показал пример незадачливого пропагандиста Маторина.
Вместе с тем, возможность политико-идеологического и интеллектуального компромисса сокращалась подобно шагреневой коже. Академический стиль научной полемики, коммуникации и убеждения был близок к исчерпанию. По ходу совещания носители этого стиля (П. Ф. Преображенский, В. Г. Богораз, Б. А. Куфтин, В. В. Бунак) фактически оказались в интеллектуальной резервации. Рациональная аргументация все заметнее обесценивалась по мере формирования «спирали молчания» и фактического отключения логико-дискурсивного уровня дискуссии.
В идеологически разогревающемся контексте не оставалось места для ценностно-нейтрального знания, научной объективности и даже для личной невовлеченности в процесс формирования нового социального качества науки – «советской этнографии». Неопределившихся попросту не могло быть. Им, как и определившимся «неправильно», грозила социальная смерть.
Но именно цеховое самоопределение составило серьезную проблему для конформистского большинства. Партийная линия в этнографии еще не была выработана, дисциплинарные рамки «советской этнографии» – не определены. В ситуации высокой неопределенности, а также усиливающейся психоэмоциональной нестабильности объективно востребованными оказались манипулятивные формы убеждения.
На подмостках этнографического совещания разыгрывался пропагандистский спектакль. Его модератором стал Аптекарь. Апелляция к эмоциям и дорассудочному знанию, игра на человеческих заблуждениях и когнитивистских стереотипах и основанная на них коммуникативная стратегия оказались самым эффективным ресурсом влияния. Аптекарь успешно разыграл четырехчастную манипулятивную схему: формирование предубеждения – доверие к коммуникатору – пропагандистское послание – контроль эмоций. Это позволило ему консолидировать молчаливое большинство вокруг собственного варианта резолюции по общим вопросам. Линия на минимизацию этнологии была обозначена, хотя и не в радикальном варианте (ликвидация её как дисциплины откладывалась), а в мягкой версии – её предметные рамки сузились до изучения доклассовых и раннеклассовых обществ.