Разгадка путаницы в том, что фраза «мы никогда не поддерживали интернациональную политику Кремля» есть абстракция; ее надо расчленить и конкретизировать. В своей внешней политике, как и внутренней, бюрократии защищает прежде всего свои собственные паразитарные интересы. Постольку мы ведем против нее смертельную борьбу. Но в последней инстанции через интересы бюрократии преломляются, в крайне искаженном виде, интересы рабочего государства. Эти интересы мы защищаем – своими методами. Так, мы вовсе не боремся против того, что бюрократия охраняет (по-своему!) государственную собственность, монополию внешней торговли или отказывается платить царские долги. Между тем в войне между СССР и капиталистическим миром – независимо от поводов войны и «целей» того или другого правительства – дело будет идти о судьбе этих именно исторических завоеваний, которые мы защищаем безусловно, т.е. независимо от реакционной политики бюрократии. Вопрос сводится, следовательно – в последней и решающей инстанции – к классовой природе СССР.
Политику пораженчества Ленин выводил из империалистского характера войны; но он на этом не останавливался: империалистский характер войны он выводил из определенной стадии в развитии капиталистического режима и его правящего класса. Именно потому, что характер войны определяется классовым характером общества и государства, Ленин рекомендовал при определении нашей политики по отношению к империалистской войне отвлекаться от таких «конкретных» обстоятельств, как демократия и монархия, агрессия и национальная защита. В противовес этому Шахтман предлагает нам поставить пораженчество в зависимость от конъюнктурных условий. Классовый характер СССР и Финляндии для этого пораженчества безразличен. Достаточны реакционные черты бюрократии и «агрессия». Когда аэропланы и пушки из Англии, Франции или Соединенных Штатов ввозятся в Финляндию, это для определения политики Шахтмана не имеет значения. Но когда в Финляндию вступят английские войска, тогда Шахтман поставит термометр под мышку Чемберлену и определит, какие у него намерения: только ли спасать Финляндию от империалистской политики Кремля или сверх того еще опрокинуть «последние остатки завоеваний Октябрьской революции». В строгом соответствии с показаниями термометра пораженец Шахтман готов превратиться в оборонца. Вот что значит отказаться от абстрактных принципов в пользу «реальности событий»!
Шахтман напоминает нам, что войны буржуазии в один период были прогрессивны, в другой – стали реакционны и что поэтому недостаточно дать классовое определение государства, ведущего войну. Это рассуждение не выясняет вопрос, а запутывает его. Буржуазные войны могли быть прогрессивны, когда весь буржуазный режим был прогрессивным, другими словами, когда буржуазная собственность, в противовес феодальной, являлась фактором движения и роста. Буржуазные войны стали реакционными, когда буржуазная собственность стала тормозом развития. Хочет ли Шахтман сказать в отношении СССР, что государственная собственность на средства производства успела стать тормозом развития и что расширение этой собственности на другие страны является элементом экономической реакции? Шахтман этого явно не хочет сказать. Он просто не доводит собственных мыслей до конца.
Пример национальных буржуазных войн действительно заключает в себе чрезвычайно поучительный урок, но Шахтман прошел мимо него, не задумавшись. Маркс и Энгельс стремились к объединенной республиканской Германии. В войне 1870—71 годов они стояли на стороне немцев несмотря на то, что борьба за объединение эксплуатировалась и искажалась династическими паразитами.
Шахтман ссылается на то, что Маркс и Энгельс немедленно же повернулись против Пруссии, когда она аннексировала Эльзас и Лотарингию. Но этот поворот только ярче иллюстрирует нашу мысль. Нельзя ни на минуту забывать, что дело шло о войне между двумя буржуазными государствами. Таким образом, классовый знаменатель был общим у обоих лагерей. Решать, на какой стороне было «меньшее зло» – поскольку история вообще оставляла выбор, – можно было только в зависимости от дополнительных факторов. Со стороны немцев дело шло о создании национального буржуазного государства как арены хозяйства и культуры. Национальное государство являлось в тот период прогрессивным фактором истории. Постольку Маркс и Энгельс стояли на стороне немцев, несмотря на Гогенцоллерна и его юнкеров. Аннексия Эльзаса и Лотарингии нарушала принцип национального государства как в отношении Франции, так и в отношении Германии и подготовляла войну реванша. Естественно, если Маркс и Энгельс резко повернулись против Пруссии. Они при этом отнюдь не рисковали оказать услугу низшей системе хозяйства против высшей, так как в обоих лагерях, повторяем, господствовали буржуазные отношения. Если б Франция была в 1870 году рабочим государством, Маркс и Энгельс с самого начала были бы на ее стороне, так как они – неловко снова напоминать об этом – руководствовались во всей своей деятельности классовым критерием.
Сейчас для старых капиталистических стран дело вовсе не идет о решении национальных задач. Наоборот, человечество страдает от противоречия между производительными силами и слишком тесными рамками национального государства. Плановое хозяйство на основе обобществленной собственности, независимо от национальных границ, является задачей международного пролетариата, прежде всего – в Европе. Эта задача и выражается нашим лозунгом «Социалистические Соединенные Штаты Европы». Экспроприация собственников в Польше, как и в Финляндии, сама по себе является прогрессивным фактором. Бюрократические методы Кремля занимают такое же место в этом процессе, как династические методы Гогенцоллерна – в объединении Германии. Когда мы стоим перед необходимостью выбора между защитой реакционных форм собственности при помощи реакционных мер и введением прогрессивных форм собственности при помощи бюрократических мер, мы вовсе не ставим обе стороны на одну доску, а выбираем меньшее зло. В этом так же мало «капитуляции» перед сталинизмом, как мало было капитуляции перед Гогенцоллерном в политике Маркса и Энгельса. Незачем прибавлять, что роль Гогенцоллерна в войне 70—71 годов совершенно не оправдывала общей исторической роли династии, ни самого ее существования.
Мое замечание, что Кремль своими бюрократическими методами дал в Польше толчок социалистической революции, Шахтман превратил в утверждение, будто, по-моему, возможна «бюрократическая революция» пролетариата. Это не только неправильно, но и нелояльно. Мое выражение строго взвешено. Речь идет не о «бюрократической революции», а только о бюрократическом толчке. Отрицать этот толчок значит отрицать очевидность. Народные массы в Западной Украине и Белоруссии, во всяком случае, почувствовали толчок, поняли его смысл и воспользовались им для совершения радикального переворота в отношениях собственности. Революционная партия, которая не заметила бы вовремя толчка и отказалась бы использовать его, была бы годна только для мусорного ящика.
Толчок в направлении социалистической революции был возможен только потому, что бюрократия СССР сидит корнями в экономике рабочего государства. Революционное развитие «толчка» украинскими и белорусскими массами было возможно в силу классовых отношений в оккупированных областях и в силу примера Октябрьской революции. Наконец, быстрое удушение или полуудушение революционного движения масс было возможно благодаря изолированности этого движения и могуществу московской бюрократии. Кто не понял диалектического взаимодействия трех факторов: рабочего государства, угнетенных масс и бонапартистской бюрократии, тому лучше воздерживаться от разглагольствований о событиях в Польше.
При выборах в Народные собрания Западной Украины и Западной Белоруссии избирательная программа, предписанная, разумеется, из Кремля, заключала в себе три важнейших пункта: присоединение обеих провинций к СССР; конфискация помещичьих земель в пользу крестьян; национализация крупной промышленности и банков. Украинские демократы, судя по их поведению, считают, что быть объединенными под властью одного государства есть меньшее зло. И с точки зрения дальнейшей борьбы за независимость, они правы. Что касается двух других пунктов программы, то, казалось бы, в нашей среде сомнений в их прогрессивности быть не может. Пытаясь оспорить очевидность, именно, что только социальные основы СССР могли навязать Кремлю социально-революционную программу, Шахтман ссылается на Литву, Эстонию и Латвию, где все осталось по-старому. Удивительный аргумент! Никто не говорит, что советская бюрократия всегда и всюду хочет и может совершить экспроприацию буржуазии. Мы говорим лишь, что никакое другое правительство не могло бы совершить того социального переворота, которое кремлевская бюрократия, несмотря на свой союз с Гитлером, увидела себя вынужденной санкционировать в Восточной Польше: без того она не могла бы включить ее в состав СССР.
О самом перевороте Шахтман знает. Отрицать его он не может. Объяснить его он не способен. Но он все же пытается спасти лицо. «В польской Украине и Белоруссии, где классовая эксплуатация усиливалась национальным гнетом, – пишет он, – крестьяне начали захватывать землю сами, изгонять помещиков, которые уже были наполовину в бегах» и т.д. (с. 15). Красная Армия не имела, оказывается, ко всему этому никакого отношения. Она вступила в Польшу только «как контрреволюционная сила», чтобы подавить движение. Почему, однако, рабочие и крестьяне не устроили революции в захваченной Гитлером Западной Польше? Почему оттуда бежали главным образом революционеры, «демократы» и евреи, а из Восточной Польши – главным образом помещики и капиталисты? Шахтману некогда над этим задумываться: он спешит объяснить мне, что идея «бюрократической революции» есть абсурд, ибо освобождение рабочих может быть только делом самих рабочих. Не вправе ли мы повторить, что Шахтман явно чувствует себя в детской комнате?