Революция — страница 31 из 68

Потом Луи-Шарля и его родных увели, а меня вышвырнули, словно мусор. Я хотела следовать за Луи-Шарлем, но гвардейцы вытолкали меня из королевских покоев, и я вновь оказалась в Зеркальном зале. Несколько бледных растерянных слуг убирали трупы. Другие метались по комнатам, пакуя платья, туфли, белье, духи — все, что могло понадобиться королеве в пути. Некоторые просто бродили как потерянные.

— Мадам, заклинаю вас, возьмите меня с собой, — плакала маленькая судомойка, хватаясь за рукав фрейлины. — Я умею готовить и присматривать за детьми. Умоляю, мадам!

Слуги и служанки, трубочисты и кухарки, конюхи и садовники — им всем велели убираться. Они больше были не нужны, поскольку Версаль кончился. Король и королева отныне поселятся в сыром разваливающемся дворце Тюильри и будут там жить под домашним арестом.

За оградой толпа все еще пела, кричала и танцевала. Какая-то женщина визжала: «Свобода! Свобода для всех и каждого!»

Свобода. Они выкрикивали это слово всю ночь, снова и снова, и размахивали полотнищами, на которых оно было начертано огромными буквами. Неужели она вот такая, эта их свобода? Если да, то я не желала иметь с ней ничего общего. Что значила для меня свобода? Что я могу пришпиливать дурацкие ленточки к своей шляпе? Распевать глупые песенки? Что я вольна вернуться в Париж и помереть там с голоду?..

На ступенях дворца кто-то вытирал лужу крови. Кто-то собирал осколки стекла, и они сыпались в ведро с нехорошим, тревожным звуком.

Я его узнала, этот звук. Так разбиваются мечты.

35

— Мадемуазель, вот ваши материалы.

Голос застает меня врасплох. Я снова с головой провалилась в дневник.

— Что? — переспрашиваю я. Получается слишком громко.

Кротоподобный служащий передо мной прижимает палец к губам.

— Это ваш заказ, — объясняет он, показывая на тележку с коробками. — Пожалуйста, распишитесь. Здесь пять коробок. В одной — свидетельство о смерти и завещание Амадея Малербо. В трех — его ноты. В последней — личные бумаги.

Он складывает коробки на мой стол и протягивает мне бланк для подписи.

— Поняла, спасибо, — вздыхаю я. — Кстати, вы не в курсе, почему нет свидетельства о рождении?

— Прошу прощения, чего нет?

— В архиве есть свидетельство о смерти, но нет свидетельства о рождении. Как так получилось?

— А в котором году он родился?

Я знаю, когда он умер и сколько ему было лет, поэтому я быстро подсчитываю в уме и отвечаю:

— В тысяча семьсот семьдесят пятом.

Крот улыбается.

— Ну, это еще до Революции. Вероятно, свидетельство о рождении было уничтожено в ходе многочисленных беспорядков в Париже. Или во время обстрела. Или, скажем, сгорело при пожаре. Или испортилось от сырости, архивы ведь часто хранились в подвалах. А если Малербо родился в провинции, есть шанс, что оно до сих пор пылится в закромах какой-нибудь местной ратуши.

Он кладет подписанный бланк на тележку и собирается уйти, но внезапно оборачивается.

— Хотя… — он задумывается и умолкает.

— Что?

— Есть еще вероятность, что он по рождению вовсе не Амадей Малербо. Возможно, его звали иначе. Документы о рождении и смерти перечислены у нас в каталоге, по годам. Если желаете, можете посмотреть.

Об этом я не подумала.

— А сколько записей за тысяча семьсот семьдесят пятый год?

— Несколько тысяч.

— В таком случае нет, спасибо. У меня один день на все, а не целая жизнь.

Крот исчезает, и я принимаюсь за дело. Уже десять пятнадцать, а мне столько предстоит успеть до обеда. Я начинаю открывать коробку со свидетельством о смерти, когда раздается громкий противный стук.

Я поднимаю голову. Это Ив Боннар. Он стучит по стойке молотком.

— Номер двенадцать! Пожалуйста, наденьте перчатки! — гавкает он.

Двенадцатый номер — это, конечно же, я. Остальные читатели бросают на меня взгляды, полные такого негодования, точно я на их глазах кого-то убила.

— Виновата, — отзываюсь я, надеваю перчатки и залихватски козыряю Иву Боннару. Он недовольно прищуривается и поднимает палец. Значит, первое предупреждение, без вариантов.

Я открываю коробку и бережно вынимаю свидетельство о смерти и завещание Амадея Малербо. Только сухие факты. Он умер в возрасте пятидесяти восьми лет, у себя дома. У него не было ни жены, ни детей, и он оставил все свое состояние Парижской консерватории. Ни в одной бумаге нет для меня ничего нового, но сами по себе документы выглядят впечатляюще — каллиграфия с причудливыми завитушками. Можно будет использовать их как визуальное приложение к докладу.

Дальше я открываю коробку с личными бумагами и принимаюсь их перебирать. Расписки. Целая куча расписок, за все на свете — покупка лошадей, мебели, одежды, повозок. И здесь же письма от нотных издателей, владельцев концертных залов, приглашения от частных лиц дать концерт у них дома. Среди прочих мне попадается письмо от скрипача и композитора Паганини, с обратным адресом в Лондоне. Я с благоговением открываю его, надеясь узнать что-нибудь, до чего еще не докопались другие исследователи, например обнаружить пространные, глубокие и интересные рассуждения о музыке.

Но увы. Паганини на протяжении всего письма ругает английские дороги, английскую публику, сырость постоялых дворов, отвратительную погоду и скверную английскую еду. Под конец он обещает заехать в Париж в июне, по пути в Геную, и выпить с дорогим другом Малербо кофе в его саду под сенью красных роз.

Я разочарованно убираю бумаги обратно в коробку. Кое-что все равно стоит сфотографировать — если расписки и письма сделать бледными, из них получится отличный фон для слайдов доклада. Но мне нужно рассказать в предисловии что-то значимое о Малербо как о человеке, а в этих бумагах и в книгах Джи нет ничего существенного. Что я знаю, в сухом остатке? Что он любил кофе и растил в саду розы? С такими успехами мне отсюда не улететь.

Открываю первую коробку с нотами. Тоже ничего нового. Сверху лежит его знаменитый «Концерт фейерверков». Я играла его сотню раз, не меньше. И все-таки видеть оригинальные ноты, записанные рукой самого композитора, — это круто.

Бумага молочно-белая, но по краям покоричневела и истрепалась. Я бережно достаю ноты и читаю их глазами. Некоторые значки явно не на месте. Кое-где попадаются кляксы и зачеркнутые фразы, и до меня доходит, что это не готовая вещь, а черновик. И он совсем не звучит. Откровенно говоря, получается не такая уж стройная композиция.

Я просматриваю следующую пачку нот в той же коробке. Еще один черновик той же вещи, и в нем уже намечаются успехи. Разве это не потрясающе? И еще четыре черновика. Я раскладываю их перед собой по порядку, чтобы одновременно видеть все версии первой страницы. Если читать их по очереди, можно увидеть, что Малербо изменил и почему. Можно понять, как работал его ум. Оценить необычный ход его мысли. Почувствовать его гений.

Мое сердце бьется от восторга. Я невольно перебираю такты на воображаемом грифе и отбиваю ритм ногой, а потом начинаю петь:

— Там-та-та-ТАМ-та-та-та-та-та-ТАМ-та…

И тут снова раздается стук молотка, и глас свыше взывает ко мне:

— Номер двенадцать, попрошу потише!

Я поворачиваюсь. Ив Боннар поднимает два пальца. Еще одно предупреждение — и я отсюда вылечу.

— Простите, — шепчу я.

И в эту секунду — в эту самую секунду! — звонит мой чертов телефон. Возможно, все бы обошлось, если бы я выбрала в качестве звонка первую сюиту Баха для виолончели. Но увы. У меня стоит «Kashmir»[38]. На полную громкость. Причем я не сразу соображаю, где звонит, — роюсь в карманах и в рюкзаке, пока Роберт Плант надрывается о времени и пространстве. Начинаю выворачивать все на стол — кошелек, ключи, дневник Алекс — и наконец нахожу. Телефон прятался под дневником.

Я выключаю звонок. Воцаряется гробовая тишина. Никто не шуршит страницами, не кашляет и не скребет карандашом по бумаге: посетители читального зала, все до единого, уставились на меня. Я не хочу поворачиваться в сторону стойки, но заставляю себя. И вижу то, что и ожидала увидеть. Там стоит Ив Боннар и показывает мне три пальца.

36

В общем, меня погнали. Ив Боннар выставил меня за дверь.

Еще даже нет одиннадцати. Мне бы сейчас сидеть в библиотеке и фотографировать бумаги Малербо. Вместо этого я торчу в кафе и топлю свою печаль в большой чашке кофе. Сегодня тепло и солнечно, и я сижу за уличным столиком. Наблюдаю, как жизнь проходит мимо.

Я так и не поняла, что произошло. Конечно, забыть про перчатки было глупо. Пение… Ну да, не следовало мне петь. Но я, честно говоря, даже не заметила, как начала. Музыка просто захватила меня. Но что касается телефона — тут я не виновата. После разговора с Виржилем я отключила звонок. Точно помню: я стояла в булочной и покупала круассан для Ива Боннара и как раз вспомнила, что в библиотеке нельзя пользоваться телефоном, поэтому достала его и отключила звук заранее. Так что же произошло? Видимо, он ударился обо что-то в рюкзаке, вот звонок и включился. Наверное, о дневник: он лежал прямо на телефоне, Но самое странное — звонивший не оставил мне сообщения. И номер абонента тоже не определился.

— Не прогоняйте меня, очень прошу! Я только-только добралась до бумаг. Мне нужно их дочитать. А потом сфотографировать. И я должна все это успеть сегодня. Уже пятница, в воскресенье я улетаю из Парижа, а в субботу вы закрыты.

— Вам следовало подумать об этом до того, как вы сорвали работу всего читального зала. Причем трижды! Люди приходят сюда заниматься делом.

— Я тоже! — говорю я. — Честное слово. Просто мои дела связаны с шумом, с музыкой, так уж получилось.

Он ответил, что его это не интересует, до свидания. И вот я здесь. Если я не сфотографирую материалы, то мой прекрасный план — в пролете.

Глубоко вздохнув, я стараюсь обо всем подумать спокойно. Значит, так. Надо посидеть здесь до конца обеда, дать Иву Боннару время остыть, а потом просочиться туда и на коленях молить его о пощаде. Но до тех пор еще целых два часа. У меня с собой дневник, так что буду сидеть и читать.