Революция — страница 34 из 68

И тут мне вспомнились слова бабушки. В детстве я любила уходить из дома без спросу — брела по одной улице, по другой, и так до реки. Иногда я отправлялась гулять аж за городские ворота — в поля, в лес.

— Настанет день — и тебе встретится сам дьявол, девочка, и ты не вернешься домой, — сказала она мне.

Все еще стоя на коленях, я потянулась за своим мешком.

— Брось его, — остановил меня герцог. — Он тебе больше не понадобится.

И я поняла, что тот день настал.

10 мая 1795

Резиденция герцога Орлеанского напоминала дворец в миниатюре. Или лампу джинна изнутри. Повсюду были зеркала и позолота, хрусталь и серебро, в которых отражались огоньки бесчисленных свечей. В воздухе пахло миррой. Откуда-то доносилась музыка.

Герцог бросил одному слуге свою накидку и крикнул другому, чтобы тот принес вина и еды. Он провел меня через фойе, широкое, как рыночная площадь, мимо нескольких гостиных, трех кабинетов, двух игорных залов и одного бального. Мы очутились в столовой.

За спиной у герцога я стащила серебряный нож и засунула его в рукав.

— Дура, — рассмеялся он. — Так ничего не добьешься в жизни. Нельзя пробавляться лишь тем, что само просится в руки.

Но как он увидел? Он же стоял ко мне спиной, открывая графин.

— К тому же это не серебро, — заметил он.

Потом он поднял солонку и перевернул ее. Я вздрогнула. Просыпать соль — к беде. Оставалось надеяться, что не к моей. Он бросил солонку в мою сторону. Я поймала.

— Вот это — серебро, — сказал он. — Видишь, его блеск не бросается в глаза, он почти незаметен. Незаметность — ценное качество. Учись у серебра не выдавать свою истинную суть, пригодится.

Он налил два бокала вина и протянул один мне. Я сжалась, словно кролик, почуявший западню. Но когда, собравшись с духом, я сделала глоток — мне показалось, что это вкус талых рубинов.

— Садись! — Он выдвинул ногой стул, сам же сел напротив, ближе к камину, и ослабил шейный платок.

Было около полуночи, весь Париж давно спал. Но не прошло и пяти минут, как слуга разложил на столе настоящий пир. Я ела устриц, лангустов и паштет из копченой форели. Принесли блюдо овсянок. Герцог взял одну, и ее крохотный череп хрустнул меж его зубов. Принесли куржетки под мятным соусом. Нежнейшую молодую картошку размером с костяшки на моих пальцах. А затем был ягненок. Целая ного, натертая розмарином и солью и нашпигованная зубчиками чеснока. Мясо оказалось таким маслянистым, сладким, восхитительным на вкус, что, когда я его жевала, из моих глаз потекли слезы.

— Ты изголодалась, — кивнул герцог, наблюдая за мной. — Но голод твоего брюха — ничто в сравнении с голодом твоей души.

Я перестала есть. Я, терзаемая голодом, перестала есть и потрясенно уставилась на него. Как он мог видеть меня насквозь? Он же мне никто.

— Ты уличная актриска. Компаньонка. Воробушек из рощи. Высоко залетела пташка, но теперь тебя вновь прибило к земле. Вместо того чтобы музицировать для дофина, ты дергаешь марионеток перед парижским сбродом.

Мой рот был набит едой. Я могла только кивать.

— А когда представление заканчивается, ты читаешь пьесы прохожим в Пале. Я много раз видел тебя по вечерам. Ты перевертыш — девчонка, которая умеет превратиться в кого угодно: в мальчишку, в чудовище, в бродягу, в эльфа. Зачем тебе это нужно?

Я проглотила еду.

— В этом мире мальчишкой или чудовищем быть куда проще, чем девчонкой.

— Верно, — кивнул герцог. — Но причина в другом.

Я отвела взгляд и вздохнула.

— Что ж, значит, я делаю это ради денег. Мне ведь нужно что-то есть.

— Если бы ты хотела денег — распевала бы похабные песенки, которыми заработаешь в десять раз больше. Но ты выбрала Шекспира. Мольера.

Почему? Отвечай правду. Не лги мне больше, иначе отдам тебя назад, стражникам.

Он встал из-за стола и принялся ходить по комнате.

— Это сильнее меня, — призналась я. — Слова…

— Ах, слова. Тебя завораживает красота слов.

— Да.

— И снова ложь! Влюбленные в слова сами пишут пьесы, а не цитируют чужие. Ну же, признайся мне! Ты влюблена в героев этих пьес, а вовсе не в слова.

— Да, — прошептала я.

— Потому что?.. — подсказал он.

— Потому что, когда я играю других, я могу не быть собой.

Герцог кивнул.

— Не быть помоечной пташкой. Не быть отчаявшейся и голодной. Не быть грязной. Незамеченной. Ненужной. Обделенной.

И вновь я потеряла дар речи. Теперь мешала не еда во рту, а сердце, бившееся в самой глотке.

Принесли очередные яства. Я ела ломтики сладкой дыни, и салатные листья с пармским сыром, и пирожные, вымоченные в роме, и шоколад с гвоздикой и марципаном, и цукаты, и все это время я чувствовала себя утопающим, которого только что спасли, — мне не приходило в голову спрашивать зачем.

Лишь когда я была так сыта, что едва могла дышать, я наконец оторвалась от еды. И тогда же вдруг осознала, что слуги разошлись, музыка смолкла, а свечи догорают. Я спохватилась слишком поздно. Он уже был рядом. За моей спиной. Слишком близко. Так близко, что я чуяла запах мяса, застрявшего в его зубах.

И тут, обмирая от страха, я вспомнила про украденный со стола нож. Выхватив его из рукава, я развернулась на стуле и прижала нож к горлу герцога.

Осторожно, медленно он отвел мою руку и забрал нож. Затем поднял меня из-за стола и ударил. В глазах у меня потемнело, я упала навзничь. Его белоснежные руки оказались не слабее, чем у мясника. Он подобрал меня и потащил к зеркальной стене. Нож все еще блестел в его руке.

Я зажмурилась. Мне было так страшно, что я не могла даже кричать. Шлюхи из Пале шептали, что у герцога извращенный вкус, и я понимала, что мне придется нелегко. Он вдруг резко потянул меня за волосы. И что-то оборвалось. Пропало навсегда. Кажется, моя жизнь.

Еще миг — и я снова открыла глаза, но не увидела крови. Он перерезал не мою глотку, а мои волосы. Мои каштановые кудри, только что спадавшие до спины, теперь едва касались плеч. Он оторвал кружевную ленту от своей манжеты и стянул ею то, что осталось от моих локонов.

Потом он расстегнул пуговицы на моей обтрепанной жилетке и сдернул ее с моих плеч вместе с разодранной рубашкой. На мне остались лишь грязные залатанные штаны до колен. Он велел их снять и оттолкнул все ногой в угол.

Я стояла нагая перед зеркалом, чувствуя себя беззащитной, ожидая, что он начнет хватать меня своими грубыми руками. Но вместо этого он окатил меня холодной водой из серебряного кувшина. Я вскрикнула и заморгала. Вода капала с моих волос, с подбородка, стекала с плеч. Он поставил кувшин на стол, намочил салфетку и тер ею мои лицо и шею, пока салфетка не почернела от грязи.

Покончив с этим, герцог достал из шкафа узкую полоску ткани и туго обмотал ее вокруг моей груди, отчего мои и без того маленькие груди стали совсем незаметными. Затем он протянул мне белую рубашку из батиста, шерстяные чулки, нанковые бриджи и голубой жилет с серебряными пуговицами.

Пока я одевалась, он подлил себё вина, прошелся вокруг меня, любуясь делом рук своих, и, видимо, остался доволен. Затем он обмакнул большой палец в вино, нарисовал крест у меня на лбу и с усмешкой произнес:

— In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti[40].

И тогда я наконец поняла, и мне стало еще страшнее.

Той ночью меня ждала не смерть. Смерть была бы милостью.

Меня ждало перерождение.

39

— Извинить…

Я поднимаю взгляд и вижу пару глаз цвета полуночи. На мгновение меня охватывает ужас. Я не понимаю, где я и кто я.

— Мадемуазель… пожалуйста, извинить… Очередь… она двигаться, — произносит человек с итальянским акцентом.

— Ах да! Двигаться. Простите.

Семейка Готовых-Ко-Всему маячит далеко впереди. Я убираю дневник обратно в рюкзак и догоняю их.

Зачем герцог Орлеанский сделал из Алекс мальчишку? К чему он ее готовит, в сравнении с чем смерть кажется ей милостью? Но я не могу сейчас читать дальше: прямо передо мной — вход в катакомбы.

Табличка у двери гласит, что билет стоит столько-то, что придется много ходить и что посещение катакомб не рекомендуется детям дошкольного возраста и людям с нестабильной психикой.

Я протягиваю деньги неулыбчивой кассирше, прохожу мимо охранника и спускаюсь по винтовой каменной лестнице.

Ниже, еще ниже, в холодный сырой полумрак.

— Дантов ад, — шутит мужчина передо мной. — Сейчас будет первый круг.

Кто-то отзывается;

— Не, первый — это Лувр.

Все смеются. В этих стенах смех кажется слишком громким.

Мы одолеваем восемьдесят с лишним крутых ступеней и спускаемся в галерею, стены которой увешаны информационными стендами. Я обхожу их, читаю историю. Оказывается, под Парижем уйма заброшенных туннелей — в смысле не десяток-другой, а триста километров.

В этих каменоломнях добывали гипс и известняк со времен римлян и вплоть до девятнадцатого века, поэтому тут образовалась необъятная сеть туннелей и пещер, Париж снизу испещрен ими, словно сыр. Здесь нет небоскребов — они бы просто провалились. Большинство туннелей в аварийном состоянии и закрыты для посетителей. Так называемый оссуарий, куда я сейчас направляюсь, — это подземный некрополь, который занимает целый квартал в полмили длиной и находится под Четырнадцатым округом. Там хранятся останки около шести миллионов человек.

Шесть миллионов!..

Я прохожу дальше по галерее и читаю про некоторых покойников, предположительно захороненных здесь. Сестра короля, мадам Елизавета. Мадам де Помпадур, любовница Людовика XV. Робеспьер и Дантон. Писатель Рабле и актер Скарамуш. Похоже, по ночам здесь можно подслушать интересные беседы.

Читаю дальше. После свержения Робеспьера началось противостояние якобинцам, которых он возглавлял. Это было время «Белого террора» — пережившие тирана молодые аристократы избивали якобинцев прямо на улицах. Еще они устраивали так называемые «Балы жертв» — для тех, у кого кто-то из родных погиб на гильотине. Участники обрезали себе волосы — коротко, как у приговоренных, — и повязывали вокруг шеи алые ленты — как символ пролитой крови. Иногда эти балы устраивались прямо здесь, в катакомбах.