121 написал против меня от имени СЕПГ письмо. Но Шеварднадзе, очевидно, сочувствовал моим идеям. Я при нем и стал начальником управления.
П. А.: Расскажи про эволюцию твоих взглядов.
Ан. К.: В 1975 году я впервые оказался на Западе и сразу в США. У нас было управление международных организаций, и мы ездили на сессию Генассамблеи ООН, которая проходит каждый год в Нью-Йорке. Там я попал в супермаркет. У меня был шок не от того, что я увидел на полках, а от того, что покупателями оказались не какие-то там капиталисты, а обычные люди. Латиносного типа или афроамериканского, явно не «белые воротнички». И они набирали полные корзины.
А. К.: Как это было не похоже на закрытый распределитель для советской номенклатуры!
П. А.: Я знаю со слов Самотейкина — референта Брежнева, как Брежнев первый раз приехал в Америку и его Никсон привел в супермаркет. Они там были пару часов, а на выходе Брежнев сказал: «Женя, с ширпотребом они вопрос решили, а с продовольствием — привезли к нашему приезду. Так быть не может».
Ан. К.: Ребята, кстати, наши в миссии рассказывали, что до этого еще кто-то из членов Политбюро был и его не удалось переубедить в том, что супермаркет — это не потемкинская деревня. У Ельцина, кстати, тоже был шок. Он в США после супермаркета матом ругался, хотя вообще он не ругался.
П. А.: Такой же шок был у Хрущева, который после поездки в США начал огромную жилищную программу — он только там понял, что вся страна может жить если не в отдельных домах, то в своих квартирах. Удивительно, что и сейчас наши люди, даже самые образованные, мифологизируют Запад, совсем не понимая западную жизнь. Хотя супермаркеты уже не удивляют.
Ан. К.: Культурная несовместимость очень большая. Ну хорошо, супермаркет — это первый удар, который я почти пережил, а второй удар сильнее. Я пошел в книжный магазин. Долго там лазил и смотрю — написано Russian Classics. Чехов, Достоевский, Толстой, то есть все как надо. И «Доктор Живаго». Прочитать «Доктора Живаго» в Москве не было возможности, я взял книжку, пошел в Централ-парк и там целый день читал, правда, на английском языке. Потом вспомнил, что эта книга запрещенная, поэтому, дочитав до края, я так и оставил ее на лавочке. Потом месяца три я мучился, уже приехав в Москву: «Что там антисоветского?»
А. К.: Это всех мучает… Но, насколько я понимаю, там же основная претензия была не по содержанию книги. Там претензия была в том, что Пастернаку отказали в издательстве здесь, и он, никого не спросив, издал ее на Западе.
Ан. К.: Артикулировалось, может, и так, но я пришел несколько к другому выводу. Я пришел к выводу, что там проблема в том, что он не с нами, не с коммунистами, не с партией. Он не против партии…
П. А.: Но и не за.
Ан. К.: Но это даже хуже. Это хуже, то есть система тоталитарная не в состоянии терпеть не то что отрицания, а…
А. К.: Людей, идущих отдельно.
Ан. К.: Именно! Я пришел к выводу, что система не терпит вообще никакой личной свободы. И вот это обстоятельство привело меня к абсолютнейшему внутреннему диссидентству. У меня не хватило ни смелости, ни пороха стать настоящим диссидентом. Я продолжал работать в МИДе, но все больше вдумывался, чем я занимаюсь, что у нас за внешняя политика, и постепенно у меня все это стало разрушаться, как карточный домик, и я в конце концов стал просто антисоветчиком. Работу свою хорошо знал, делал очень хорошо, наверное, но в то же время очень четко отдавал себе в этом отчет.
Когда пришел Горбачев, когда началась гласность и перестройка, мы на это смотрели с большим подозрением. В МИДе еще несколько ребят было примерно моего возраста, мы друг друга знали, представляли себе, что все находятся в близком к моему состоянии.
Молодежь в МИДе, выбившаяся в люди, занималась в то время такими, например, вещами. Скажем, Горбачев собирался куда-нибудь в командировку. Мы ему готовили речи, бумаги и т. д. Вот он, например, говорит: «Гласность». Мы собираем отклики на эту поездку и пишем ему, якобы истолковывая эти отклики, следующее: «Гласность — это хорошо, а вот в ООН есть Всеобщая декларация прав человека 1948 года. Там говорится не про гласность, там говорится про свободу слова, свободу печати, мнения, собраний и все такое. Вот если бы это сказать, то было бы совсем здорово, потому что это общепринято, это в декларации». Вот долбили, и потом Горбачев в конце концов сказал про свободу слова. Кажется, это произошло году в 1989-м, мы были очень счастливы. Мы ему подготовили выступление, он это в ООН произнес, и тут же нашлись хитроумные диссиденты, «Московские новости» и другие, которые стали на это ссылаться. Как же, Горбачев сказал: «Свобода слова», поэтому вообще никаких ограничений нет, что хочу, то и пишу.
Мы сознательно делали такую подрывную работу, но дальше нас не хватало. Потом появился российский Верховный Совет — значительно более радикальный, чем советский, особенно когда председателем избрали Ельцина, который шел на выборы с очень радикальными лозунгами и поддержкой «Демократической России». Тут у меня уже не выдержали нервы, как и у многих. Мы подумали: «А вдруг это правда шанс на реальные преобразования?» Горбачева мы не считали таким шансом, а Ельцин, показалось, — это действительно шанс. Ну вот, я стал копать землю, чтобы каким-то образом представиться Борису Николаевичу.
Переход в МИД России
П. А.: Какой был год?
Ан. К.: 1990-й. Лукин122 мне помог. Он стал народным депутатом РСФСР, а до этого какое-то время работал у нас в МИДе. Увидев, что он стал депутатом, да еще к тому же председателем комитета по международным делам, я пришел к нему как к единственному знакомому и сказал, что готов на все, хочу к вам. Он на меня посмотрел, сказал: «Хорошо, хорошо». И порекомендовал.
П. А.: А чем в то время занимался российский МИД?
Ан. К.: Если человеку в пенсионном возрасте не могли дать место хорошего посла, то МИД РСФСР был одним из очень хороших вариантов. Там был особнячок на проспекте Мира, который я успешно унаследовал, и делать там было нечего абсолютно, но в то же время все было как бы нормально — там была вторая вертушка, персональная машина.
А. К.: Поездок за рубеж не было?
Ан. К.: Бывали, но это были очень легкие, приятные поездки — по хозяйству, по каким-то культурным связям. Ну, например, в какую-нибудь канадскую Альберту или, скажем, в какую-нибудь землю ФРГ, которая была побратимом с Российской Федерацией. Я один раз только в такую поездку попал, потому что она была ранее согласована. Мне очень понравилось. Такой приятный отдых, пиво попить и все.
П. А.: Но тебя назначал Верховный Совет России уже совсем для других целей. Когда это было?
Ан. К.: Осенью 1990 года. Вместе с Шойгу, которого, как это ни смешно, тогда с первого раза не утвердили. А меня утвердили.
П. А.: Ты понимал, что тебя ждет?
Ан. К.: Я понимал, что иду в оппозицию, потому что в этот момент отношения между центром и РСФСР были ужасные. 12 июня Верховный Совет принял декларацию о государственном суверенитете, и с этого момента, собственно, Ельцин — председатель Верховного Совета и правительство России — это была такая, по сути, легальная оппозиция.
Ан. К.: У меня было очень большое желание, чтобы это произошло. Не то, что мы захватим власть, а то, что вообще весь этот проект как-то удастся, что появится какая-то динамика. Я просто не мог устоять перед соблазном поучаствовать в этом.
А. К.: Но скепсис был?
Ан. К.: Скепсис был страшнейший. Я вообще, честно говоря, и Ельцину-то особо не верил. У меня было меньше сомнений в отношении Ельцина по сравнению с Горбачевым, но все же… Я с Ельциным до своего утверждения толком и не говорил. Но меня утвердили как-то сразу, с первого раза, хотя я говорил эту свою радикальную ахинею, прямо впервые сказал публично: «Демократическая Россия должна быть и будет таким же естественным союзником демократических стран Запада, как тоталитарный Советский Союз был естественным противником Запада». Вот эта моя формула, она так по всей жизни и сохраняется.
А. К.: Только Запад так не считает.
Ан. К.: Я так считаю. И Запад считает. Просто в этой формуле заложена пропорциональность. Еще раз. Демократическая Россия будет таким же естественным союзником западных стран, западных демократий, каким противником для них был тоталитарный Советский Союз.
А. К.: А что, они при Ельцине считали нас естественным союзником?
Ан. К.: А мы были демократической Россией?
А. К.: Ну, при Ельцине вполне. И я могу назвать массу так называемых «естественных союзников» Запада, в которых демократии и сейчас существенно меньше, чем не только было в ельцинской России, но даже и в нынешней, путинско-медведевской.
Ан. К.: В таком случае мы жили где-то в разных местах. По-моему, мы так и не стали демократической страной. Мы не долго стремились стать настоящим, искренним союзником Запада. Оттого и не стали.
А. К.: Это софистика: «Поскольку Россия не стала по-настоящему демократической страной, Запад ее не принял». По-настоящему демократических стран не бывает.
Ан. К.: Неправда. Нет идеальных, но настоящие есть. Они в основном и называются Западом.
А. К.: При Ельцине свобода слова была? Была. Свободные выборы? Были. Разделение властей? Было. Принцип «сдержек и противовесов» работал? Еще как! И так далее. Где тут «недемократия»?
Ан. К.: Это когда?
А. К.: В 1995 году, например.
Ан. К.: Так я должен сказать, что в 1995-м нас неплохо принимали на Западе. Война в Чечне мешала.
А. К.: Что-то я внешнего проявления такого хорошего приема не обнаружил. Не было распростертых объятий. В отличие, скажем, от Прибалтики, которую к себе они сразу приняли.