Революция, или Как произошел переворот в России — страница 29 из 58

Председатель. – Ну, сплетни должны быть исключены. Генерал, скажите, пожалуйста, этот дневник несомненно ваш, и вы что знали, совершенно правильно, с объективным спокойствием сюда записывали?

Дубенский. – Не очень спокойно. Я человек нервный, больной и не всегда спокоен.

Председатель. – Вы не замечали, что по мере того, как через Распутина усиливалось влияние императрицы на ход государственных дел, увеличивалась бы и ненависть к бывшей императрице?

Дубенский. – Видите ли, то, что я писал … это … жил же я в Петрограде, видел эту глубокую ненависть к Распутину, к ней. Потом, когда случилось это убийство, насколько я сам негодовал, ведь это действительно было отвратительно, ведь я сам русский человек, я сам ненавидел его и слышал и говорил исключительно с теми, кто его ненавидел. Я никогда его не видал, я избегал, я мог его видеть, но я и Дрентельн, мы избегали его, потому что, помимо моей ненависти, это поставило бы меня в невозможные условия. Я был в стороне, описывал события; вид этого человека мне был бы крайне неприятен, так что ненависть укреплялась. Вы, вероятно, подчеркнули некоторые вопросы, вы может быть мне напомните; так мне трудно говорить.

Председатель. – Да, это именно совпадает с тем, что здесь написано, когда вы отмечаете …

Дубенский. – Здесь, как потом оказалось, было много неверного. Я не был посвящен в то, что делается, приходилось питаться слухами. С Воейковым я никогда … я с ним был нехорош … я не хочу сказать ничего дурного … но мы не симпатизировали друг другу. Но человек безусловно порядочный, хороший, по долгу совести должен сказать, это Фредерикс. Он тоже был сдержан, но ко мне хорошо относился, верил. Он ненавидел этого Распутина; но там был свой, очень плотный, недоступный чужому влиянию кружок, в который никого не пускали.

Председатель. – Да, но кроме Вырубовой, кого вы может назвать?

Дубенский. – Не знаю. Я думаю даже, что Воейков бывал по необходимости, не думаю, чтобы он очень тяготел. Эта область мне совершенно неизвестна, я просто боюсь вам передать не то, что было.

Председатель. – Скажите, генерал, что вы знаете по вопросу, о котором упоминается в вашем дневнике, о совещаниях великих князей, направленных против Александры Федоровны, и о приглашении бывшей императрицы в Англию?

Дубенский. – Мой сын до академии служил в конной гвардии, и был очень хорош с Дмитрием Павловичем{198}, и я был хорош с ним. Это была область слухов, не знаю, было ли это совещание, или это область предположений. Я не могу в точности сказать, что там было, но слух передавался.

Председатель. – Да, но эти слухи, эти сведения вы получали от совершенно определенных лиц, от лиц, ближе вас стоявших к событиям?

Дубенский. – Тут, вероятно, написано. Я ни малейшим образом не хочу скрывать ничего; если вы мне прочтете, я вам подтвержу; но, сколько мне помнится, все это область моих предположений. Ведь это, кажется, вы просматриваете декабрь; это было необычайно смутное время: разговоры, угнетенное настроение, неизвестность, когда поедем, куда поедем. Спрашиваешь кого-нибудь. Говорят: «уезжаем»; потом говорят: «нет, не уезжаем»; было такое положение, что я не мог сказать семье, когда мы едем и куда едем.

Председатель. – У нас категорически говорится (читает): «По желанию императрицы Александры Федоровны, назначен кн. Голицын вместо Трепова{199}». Конечно, вы не были очевидцем, но вам это было известно от других.

Дубенский. – Да, это я могу подтвердить. Это единогласно все говорили, безусловно. Я настолько в этом был уверен, что и поместил. Про него говорили, что он человек порядочный, но совершенно не подготовлен, назначен совершенно неожиданно. Я и считал своим долгом все то, что я слышал, заносить в дневник, потому что все, что мы пережили, все это события громадной важности, и, насколько было возможно, я считал нужным записывать.

Председатель. – Вы изволили сказать об одном приезде Протопопова. Это единственный был приезд на ваших глазах?

Дубенский. – Нет, он потом в октябре был.

Председатель. – Ну, и что же, имея привычку записывать, разве вы не ставили ему вопросов более общественного характера, чем вопрос о его пульсе?

Дубенский. – Это он сам тогда сказал; я просто рассказал это, как картину его характера. Он был человек взвинченный, об этом говорить не стоит; но помню, в октябре, когда он только что был назначен, перед тем он был на высочайшем обеде и сказал мне: «Заезжайте завтра ко мне». Так как это был новый министр, мне было интересно, и я поехал к нему, в поезд. Это было часов в 11, он не вставал еще, в салоне сидел Курлов{200}, и когда я пришел, Курлов сказал: «Сейчас Ал. Дм. придет». Действительно, он вошел, был очень щеголеват, весел, и я помню его фразу, которую должен вам передать: «Вот вы всегда были правее меня, а теперь я правее вас». Я говорю: «Почему? Теперь все правые, теперь война». А он говорит: «Нет, нет, вы были правей, а теперь я правей», и затем начал шутить, он был очень любезен, charmant, и стал говорить, что у него идеи в голове …

Председатель. – А вы выражали в этом сомнение?

Дубенский. – Нет, не выражал, но ведь трудно с ним говорить, он очень много говорит. Курлов все время молчал, а он к нам обращался. Говорил, что влюблен в государя и в государыню. Затем он приезжал, кажется, еще раз, но я был послан на фронт и его не видал. Относилось к нему большинство с сомнением, а Нилов прямо говорил, что это министр на три недели.

Председатель. – У вас имеется запись касательно бывшей императрицы: вы говорите о том, что она держит в полном подчинении своей воле царя, а дальше говорите и о другом факте, который ей приписывался, о том, что она выдвигает плохих людей, чуть-что не шпионов.

Дубенский. – Да, это я могу сказать: государь был в полном подчинении. Достаточно было их видеть четверть часа, чтобы сказать, что самодержцем была она, а не он. Он на нее смотрел, как мальчик на гувернантку, это бросалось в глаза. Когда они выезжают, и она садится в автомобиль, он только и смотрит на Александру Федоровну. По-моему, он просто был влюблен до сих пор, какое-то особенное чувство было у него. А относительно шпионов, вероятно, это была область … ведь это такое страшное обвинение, что по долгу совести я сказать не могу. Мне говорили, что Протопопов издавал «Русскую Волю» и целый ряд таких, но я не могу утверждать, кто там шпион. Безусловно, говорили о Штюрмере{201}, называли его дрянным человеком. Нилов прямо говорил, он человек несдержанный, он прямо говорил Долгорукову, когда его сажали за стол рядом со Штюрмером: «Не сажай меня рядом с этим мерзавцем».

Председатель. – Какова же была подкладка такого отношения Нилова к Штюрмеру?

Дубенский. – Про Штюрмера говорили, опять в области предположений, что он нечист в денежных делах, что он сторонник мира; все это на такого горячего человека и глубоко преданного России, как Нилов, производило довольно сильное впечатление. Я прямо и определенно должен сказать, что считаю Нилова кристальным человеком; он безусловно предан государю, теперь уже, конечно, мы с ним вместе присягали, но его нельзя было никакими милостями купить, императрица его имени слышать не могла.

Председатель. – На странице шестой вашего дневника имеется такая запись: «Драматичность положения в том, что императрицу определенно винят в глубочайшем потворстве немецким интересам. Все думают, что она желает мира, желает не воевать с Германией. Создает такие партии внутри России, которые определенно помогают Вильгельму воевать с нами. Я лично этому не верю, но все убеждены, что она зная многое, помогает врагу. – Распутин был будто бы определенный наемник немцев».

Дубенский. – Я помню, это в январе было, когда говорили то про Распутина, то, что императрица сочувствует этому, и тогда меня все осаждали, даже свои домашние говорили, вот вы так говорите, а на деле вот какие явления: Распутин, это – наемник. Трудно было этому противоречить, и я счел долгом записать, что все говорят. Я, например, не могу до сих пор допустить, чтобы она могла выделять интересы Германии. Это очень бессмысленно прежде всего. Ведь она была матерью будущего русского императора.

Председатель. – Генерал, очень интересно, как получились эти записи? Откуда это началось? Позвольте поставить вам вопрос. Я мог слышать вести, живя в другом городе и не соприкасаясь с лицами, которые окружали императора, мог занести это в свой дневник, но у меня эти слова стали бы звучать совсем иначе. Вы же ездите в свитском поезде, со служащим персоналом, сообщаетесь в наших поездах, хотя бы с Ниловым и другими, и заносите все это в ваш дневник. Ваша запись есть нечто особое, что заставляет внимательнее относиться. 28 декабря вы были в Петрограде?

Дубенский. – Тогда, вы сами помните, какие были всюду разговоры. Придешь из своего кабинета в семью, к детям, где сидят люди, принадлежащие к обществу, все-таки к более, позвольте так сказать, высшему обществу: мой сын – лицеист, окончил, у него была масса лицеистов, второй сын, старший, – конногвардеец, у него была масса конногвардейцев, и тогда все это говорили. Я мог бы это и не записывать, но я наврал бы в моем дневнике, я не для вас писал, а для себя, я не мог указать, кто говорил, все говорили. Нилов говорил то же, что я: «Я не могу допустить, чтобы она была изменницей, но она сочувствует им, это видно!»

Председатель. – Значит, это «все говорят» нужно понимать так, что это говорилось не только в среде вашей семьи и детей, но и в среде Нилова, Дрентельна, Орлова?

Дубенский. – Нет, Дрентельна не было, Орлова не было, и Долгорукова я не видал, а в декабре, когда был в Петрограде, я и Нилова не видал, и этот слух относится в