и лицо. Он был одет в серую кубанскую черкеску, с шашкой через плечо. Единственное изменение заключалось в том, что все военные союзнические кресты, учрежденные во время войны, которые он носил постоянно, были сняты. На груди висел один лишь Георгиевский крест, ярко белевший на темном фоне черкески. Левую руку с зажатой в ней папахой он держал на эфесе шашки. Правая была опущена и сильно и заметно дрожала. Лицо было еще более пожелтевшее, посеревшее и обтянутое, и очень нервное. Остановившись, Государь сделал небольшую паузу и затем начал говорить речь. Первые слова этой речи я запомнил буквально. Он говорил громким и ясным голосом, очень отчетливо и образно, однако сильно волнуясь, делая неправильные паузы между частями предложения. Правая рука все время сильно дрожала. «Сегодня… я вижу вас… в последний раз, – начал Государь, – такова воля Божия и следствие моего решения». Далее он сказал, что отрекся от престола, видя в этом пользу России и надежду победоносно кончить войну. Отрекся в пользу брата вел. кн. Михаила Александровича, который, однако, также отрекся от престола. Судьба Родины вверена теперь Временному правительству. Он благодарит нас за верную службу ему и родине. Завещает нам верой и правдой служить Временному правительству и во что бы то ни стало довести до конца борьбу против коварного, жестокого, упорного – и затем следовал еще целый ряд отлично подобранных эпитетов – врага. Государь кончил. Правая рука его уже не дрожала, а как-то дергалась. Никогда не наблюдал я такой глубокой, полной, такой мертвой тишины в помещении, где было собрано несколько сот человек. Никто не кашлянул и все упорно и точно не мигая смотрели на Государя. Поклонившись нам, он повернулся и пошел к тому месту, где стоял Алексеев. Отсюда он начал обход присутствующих. Подавая руку старшим генералам и кланяясь прочим, говоря кое-кому несколько слов, он приближался к моему месту. Когда он был в расстоянии нескольких шагов от меня, то напряжение залы, все время сгущавшееся, – наконец, разрешилось. Сзади Государя кто-то судорожно всхлипнул. Достаточно было этого начала, чтобы всхлипывания, удержать которые присутствующие были, очевидно, уже не в силах, раздались сразу во многих местах. Многие просто плакали и утирались. Вместе с всхлипываниями раздались и слова: «Тише, тише, вы волнуете Государя». Однако судорожные перехваченные всхлипывания эти не утихали. Государь оборачивался направо и налево по направлению звуков и старался улыбнуться, однако улыбка не выходила, – а выходила какая-то гримаса, оскаливавшая ему зубы и искажавшая лицо; на глазах у него стояли слезы. Тем не менее, он продолжал обход. Подойдя ко мне, он остановился, подал мне руку и спросил: «Это ваши?». Я, тоже сильно волнуясь и чувствуя, что губы у меня дрожат, ответил. В эту же минуту я заметил, что стоявший правее меня ген. Егорьев, человек, как я выше сказал, до крайности нервный, очевидно уже не владея собой вовсе, спрятался за меня, и что Государь его не видит. Тогда я полуобернулся назад, схватил правой рукой Егорьева за талию, выдвинул его вперед и сказал: «Мои… и вот главный полевой интендант». Государь подал ему руку и на секунду задумался. Потом, подняв на меня глаза и глядя в упор, сказал: «Помните же Т., что я говорил вам, непременно перевезите все, что нужно для армии», и, обращаясь к Егорьеву: «А вы непременно достаньте; теперь это нужно больше чем когда-либо. Я говорю вам, – что я не сплю, когда думаю, что армия голодает». Подав руку мне и Егорьеву, он пошел дальше. Подойдя к офицерам своего конвоя, он никому не подал руки, м.б. потому, что он виделся уже с ними утром отдельно. Зато он поздоровался со всеми офицерами Георгиевского батальона, только что вернувшимися из экспедиции в Петроград. Судорожные всхлипывания и вскрики не прекращались. Офицеры Георгиевского батальона – люди, по большей части несколько раз раненные – не выдержали: двое из них упали в обморок. На другом конце залы рухнул кто-то из солдат-конвойцев. Государь, все время озираясь на обе стороны, со слезами в глазах, не выдержал и быстро направился к выходу. Навстречу ему выступил Алексеев и начал что-то говорить. Начала речи я не слышал, так как все бросились за Государем, и в зале поднялся шум от шарканья ног. До меня долетели лишь последние слова взволнованного голоса Алексеева: «А теперь, Ваше Величество, позвольте мне пожелать Вам благополучного путешествия и дальнейшей, сколько возможно, счастливой жизни». Государь обнял и поцеловал Алексеева и быстро вышел.
Больше я его уже никогда не видел. И опять, как месяц назад, шли мы вместе с Егорьевым и говорили о Государе. И обоим нам было ясно, что не притворялся этот человек, а действительно любил и армию, и Россию глубокой любовью. И много нужно было иметь этой любви и веры в Россию, чтобы, развенчанным царем, в тяжкие минуты публичного прощания, не только указать бывшим своим подданным на их общий долг перед родиной, но еще и вспомнить о той отдельной заботе, которой тревожился он, среди прочих бесчисленных дел государственного управления.
Тихменев Н. М. Из воспоминаний о последних днях пребывания императора Николая II в Ставке. Ницца, 1925. С. 28–32.
Член Государственной думы А. А. Бубликов. Воспоминания
Утром мы уже были в Царском. Пока мы шли из своего вагона к царскому павильону, бывший царь уже успел выскочить из вагона, пробежать до автомобиля, сесть и поехать во дворец.
Больше я его не видел.
Это была его последняя поездка на «императорском» автомобиле. Теперь на них ездят члены Совета рабочих и солдатских депутатов.
Я приказал прицепить к моему вагону паровоз и мы по «царской» ветке через час прибыли в Петербург и отправились в Государственную Думу для доклада председателю об исполненном поручении.
Печальная судьба связала меня с этим человеком.
28 февраля я первый взял из его ослабевших рук государственную власть.
Ощути он тогда хотя малейший прилив энергии и я был бы на виселице.
Ведь в Петербурге была такая неразбериха, петербургский гарнизон уже тогда был настолько деморализован, на «верхах» так мало было толку, порядка и действительно властной мысли, что достаточно было одной дисциплинированной дивизии с фронта, чтобы восстание в корне было подавлено. Больше того, его можно было усмирить даже простым перерывом железнодорожного сообщения с Петербургом: голод через три дня заставил бы Петербург сдаться. Мне это, сидя в министерстве путей сообщения, было особенно ясно видно.
Как в октябре могли без чьего-либо сопротивления прийти большевики, так в марте мог еще вернуться царь. И это чувствовалось всеми: недаром ведь в Таврическом дворце несколько раз начиналась паника.
В 14 марта я, фигурально выражаясь, вбивал последний гвоздь в его гроб.
В России может быть все, можно воображать себе еще многое, но невозможно одно: восстановление на троне Николая II.
Бубликов А. А. Русская революция. Нью-Йорк, 1918. С. 57–58.
Из письма вдовствующей императрицы Марии Федоровны великой княгине Ольге Константиновне{291}
Сердце переполнено горем и отчаянием. /…/ Я благодарна Богу, что была у Ники в эти 5 ужасных дней в Могилеве, когда он был так одинок и покинут всеми… Он был как настоящий мученик, склонившийся перед неотвратимым с огромным достоинством и неслыханным спокойствием. Только дважды, когда мы были одни, он не выдержал, и я одна только знаю, как он страдал и какое отчаяние было в его душе!
Николай II без ретуши: антология. СПб., 2009. С. 315.