Москвич кротко сидел дома и терпеливо пил черемуховый чай с лакрицей вместо сахара, со жмыховой лепешкой вместо хлеба, и с вазелином вместо масла.
Постучались.
Вошел оруженосец из комиссариата.
– Так что, товарищ, пожалуйте по наряду на митинг. Ваша очередь слушать.
– Ишь ты, ловкий какой! Да я на прошлой неделе уже слушал!
– Ну, что ж. А это новый наряд. Товарищ Троцкий будет говорить речь о задачах момента.
– Послушайте… ей-богу, я уже знаю, что он скажет. Будет призывать еще годика два потерпеть лишения, будет всех звать на красный фронт против польской белогвардейщины, против румынских империалистов, будет обещать на будущей неделе мировую революцию… Зачем же мне ходить, если я знаю?..
– Это меня не касаемо. А только приказано набрать 1640 штук, по числу мест, – я и набираю…
– Вот тут один товарищ рядом живет, Егоров ему фамилия, кажется, он давно не был? Вы бы к нему толкнулись.
– Нечего зря и толкаться. Вчера в Чека забрали за пропуск двух митингов. Так что ж… Записывать вас?
– У меня рука болит.
– Чай, не дрова рубить! Сиди, как дурак, и слушай!
– Понимаете, сыпь какая-то на ладони, боюсь застудить.
– Можете держать руку в кармане.
– А как же аплодировать? Ежели не аплодировать, то за это самое…
– Хлопай себя здоровою рукой по затылку, – только всего и дела.
Хозяин помолчал. Потом будто вспомнил.
– А то еще в соседнем флигеле живет один такой: Пантелеев. До чего любит эти самые митинги! Лучше бы вы его забрали. Лют до митинга! Как митинг, – так его и дома не удержишь. Рвется прямо.
– Схватились! Уже третий день на складе у нас лежит. Разменяли. Можете представить – заснул на митинге!
– Послушайте… А вдруг я засну?
– В Чеке разбудят.
– Товарищ… Стаканчик денатуратцу – разрешите предложить?
– За это чувствительно благодарен! Ваше здоровье! А только ослобонить никак не возможно. Верите совести: целый день гойдаю, как каторжный, все публику натягиваю на эти самые митинги, ну их… к этому самому! У всякого то жена рожает, то он по службе занят, то выйти не в чем. Масса белобилетчиков развелось! А один давеча, как дитя, плакал, в ногах валялся: «дяденька, говорит, увольте! С души прет, говорит, от этого самого Троцкого. Ну, что, говорит, хорошего, ежели я посреди речи о задачах Интернационала – в Ригу вдруг поеду?!» Он плачет, жена за ним в голос, дети вой подняли, – инда меня слеза прошибла. Одначе – забрал. Потому обязанность такая. Раз ты свободный советский гражданин – слушай Троцкого, сволочь паршивая! На то тебе и свобода дадена, чтоб ты Троцкую барщину сполнял! Так записать вас?
– А, ч-черт!.. А что, не долго будет?
– Да нет, где там долго! Много ли – полтора-два часа. Черт с ними, идите, господин, не связывайтесь лучше! И мне, и вам покойнее. Речь Троцкого, речь Бухарина, речь венгерского какого-то холуя, – да и все. Ну, потом, конечно, лезорюция собрамшихся.
– Ну, вот видите – еще и резолюция. Это так задержит…
– Котора задержит? Лезорюция?! Да она уже готовая, отпечатанная. Вот у меня и енземплярчик есть для справки.
Оруженосец отставил ружье, пошарил в разносной сумке и вынул серую бумажку… Москвич прочел:
«Мы, присутствовавшие на митинге тов. Троцкого, подавляющим большинством голосов вынесли полнейшее одобрение всей советской политике, как внутренней, так и внешней; кроме того, призываем красных товарищей на последний красный бой с белыми польскими панами, выражаем согласие еще, сколько влезет, терпеть всяческие лишения для торжества III Интернационала и приветствуем также венгерского товарища Бела Куна!
Да здравствует Троцкий, долой соглашателей, все на польских панов!
Следует 1639 подписей».
Прочел хозяин. Вздохнул так глубоко, что на рубашке отскочила пуговица.
– Ну, что же… Ехать так ехать, как сказал Распутин, когда Пуришкевич бросал его с моста в воду.
Михаил ЗощенкоЖертва революции
Ефим Григорьевич снял сапог и показал мне свою ногу. На первый взгляд, ничего в ней особенного не было. И только при внимательном осмотре можно было увидеть па ступне какие-то зажившие ссадины и царапины.
– Заживают, – с сокрушением сказал Ефим Григорьевич. – Ничего не поделаешь – седьмой год все-таки пошел.
– А что это? – спросил я.
– Это? – сказал Ефим Григорьевич. – Это, уважаемый товарищ, я пострадал в Октябрьскую революцию. Нынче, когда шесть лет прошло, каждый, конечно, пытается примазаться: и я, дескать, участвовал в революции, и я, мол, кровь проливал и собой жертвовал. Ну, а у меня все-таки явные признаки. Признаки не соврут… Я, уважаемый товарищ, хотя на заводах и не работал и по происхождению я бывший мещанин города Кронштадта, но в свое время был отмечен судьбой – я был жертвой революции. Я, уважаемый товарищ, был задавлен революционным мотором.
Тут Ефим Григорьевич торжественно посмотрел на меня и, заворачивая ногу в портянку, продолжал:
– Да-с, был задавлен мотором, грузовиком. И не так чтобы как прохожий или там какая-нибудь мелкая пешка, по своей невнимательности или слабости зрения, напротив – я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию. Вы бывшего графа Орешина не знали?
– Нет.
– Н у, так вот… У этого графа я и служил. В полотерах… Хочешь не хочешь, а два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы обожали, чтобы с воском. А по мне, так наплевать – только расход лишний. Хотя, конечно, блеск получается. А графы были очень богатые и в этом смысле себя не урезывали.
Так вот такой был, знаете ли, случай: натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник, за четыре дня до революции, бежит ко мне ихний швейцар и зовет:
– Иди, говорит, кличут. У графа, говорит, кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо! А не то тебе голову отвернут.
Я пиджачишко накинул, похряпал на дорогу – и к ним.
Прибегаю. Вваливаюсь, натурально, в комнаты.
Гляжу – сама бывшая графиня бьется в истерике и по ковру пятками бьет.
Увидела она меня и говорит сквозь слезы:
– Ах, говорит, Ефим, комси-комса, не вы ли сперли мои дамские часики, девяносто шестой пробы, обсыпанные брильянтами?
– Что вы, – говорю, – что вы, бывшая графиня! На что, говорю, мне дамские часики, если я мужчина? Смешно, говорю. Извините за выражение.
А она рыдает:
– Нет, – говорит, – не иначе как вы сперли, комси-комса.
И вдруг входит сам бывший граф и всем присутствующим возражает:
– Я, говорит, чересчур богатый человек, и мне раз плюнуть и растереть ваши бывшие часики, но, говорит, это дело я так не оставлю. Руки, говорит, свои я не хочу пачкать о ваше хайло, но подам ко взысканию, комси-комса. Ступай, говорит, отселева.
Я, конечно, посмотрел в окно и вышел.
Пришел я домой, лег и лежу. И ужасно скучаю от огорчения. Потому что не брал я ихние часики.
И лежу я день и два – пищу перестал вкушать и все думаю, где могли быть эти обсыпанные часики.
И вдруг – на пятый день – как ударит меня что-то в голову.
«Батюшки, – думаю, – да ихние часики я же сам в кувшинчик с пудрой пихнул. Нашел на ковре, думал, медальон, и пихнул».
Накинул я сию минуту на себя пиджачок и, не покушав даже, побежал на улицу. А жил бывший граф на Офицерской улице.
И вот бегу я по улице, и берет меня какая-то неясная тревога. Что это, думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии? С чего бы это, думаю.
Спрашиваю у прохожих. Отвечают:
– Вчера произошла Октябрьская революция.
Поднажал я – и на Офицерскую.
Прибегаю к дому. Толпа. И тут же мотор стоит. И сразу меня как-то осенило: не попасть бы, думаю, под мотор. А мотор стоит… Н у, ладно. Подошел я ближе, спрашиваю:
– Чего тут происходит?
– А это, – говорят, – мы которых аристократов в грузовик сажаем и арестовываем. Ликвидируем этот класс.
И вдруг вижу я – ведут. Бывшего графа ведут в мотор. Растолкал я народ, кричу:
– В кувшинчике, – кричу, – часики ваши, будь они прокляты! В кувшинчике с пудрой.
А граф, стерва, нуль на меня внимания и садится.
Бросился я ближе к мотору, а мотор, будь он проклят, как зашуршит в тую минуту, как пихнет меня колосьями в сторону.
«Ну, – думаю, – есть одна жертва».
Тут Ефим Григорьевич опять снял сапог и стал с досадой осматривать зажившие метки на ступне. Потом снова надел сапог и сказал:
– Вот-с, уважаемый товарищ, как видите, и я пострадал в свое время и являюсь, так сказать, жертвой революции. Конечно, я не то чтобы этим задаюсь, но я не позволю никому над собой издеваться. А между прочим председатель жилтоварищества обмеривает мою комнату в квадратных метрах, да еще тое место, где комод стоит, – тоже. Да еще издевается: под комодом, говорит, у вас расположено около полметра пола. А какие же это полметра, ежели это место комодом занято? А комод – хозяйский.
Аркадий ГайдарУгловой дом
– На перекрестки! – задыхаясь, крикнул командир отряда. – Всю линию от Жандармской до Покровки… Сдыхайте, но продержитесь три часа.
И вот…
Нас было шестеро, остановившихся перед тяжелой кованой дверью углового дома. Три раза дергал матрос за ручку истерично звякающего звонка – три раза в ответ молчала глухо замкнувшаяся крепость. И на четвертый, оборвав лязгнувшую проволоку, ударил с досады матрос прикладом по замку и сказал, сплевывая:
– Не отопрут, сволочи, а занять надо. Р-раз! Через забор, ребята!
Исцарапав руки о железные гвозди, натыканные рядами, мы через забор пробрались во двор, достали лестницу, вышибли окошко, выходящее в сад. Я первым прыгнул в чужую, незнакомую квартиру, за мной матрос, потом Галька, потом все остальные.