, — есть, живой, реальный, и положит себе в карман целое государство! Будет водить за нос целый народ!.. И пойдет от него даже новая историческая категория — так ее и назовут «петлюровщина»! Что бы делали бедные историки, если б не объявился он, Петлюра!.. Впрочем, «петлюровщина» все равно была бы: нашелся бы другой, в этом же роде. Ибо — силе землевладельца–кулака необходим выразитель, пускай и авантюрист… Как, скажем, когда–то родовитым старшинам — Мазепа?
Колонна мазепинцев, то бишь петлюровцев, три тысячи гайдамаков, набивала себе на задах мозоли Брест–Литовским шоссе: на Житомир, на Новоград, к границе — за немцем! Небо снова заволокло. Землю окутал черный мрак — перед рассветом.
Внезапно слева и справа от шоссе затрещали пулеметы.
— Тревога!
Что случилось? Что такое?
Повстанцы из Бердичева вырвались вперед — Петлюре наперехват.
На шоссе, в колонне беглецов, поднялся переполох.
— Назад! Отойти к лесу! Занять оборону!
Колонна засуетилась, кинулась назад.
Но позади тоже вдруг защелкали винтовки и загремели пулеметы. Сзади на шоссе вышли червоные козаки Примакова. Не захватив недобитых защитников Центральной рады на Посту Волынском, «червонцы» — вместе с авангардным отрядом гвардейцев Второго — бросились вдогонку за Петлюрой. Конники стреляли прямо на скаку. Гвардейцы двигались следом с пулеметами — на подольских арендаторских «бедах» и пролетках киевских извозчиков.
Гайдамаки и сечевики встали поперек шоссе обороной и начали бешено отстреливаться.
Петлюра сразу оценил ситуацию. Развернуться нападающие не имели возможности: и справа и слева после оттепели, обнажилась черная жирная пашня — в ней вязли и тачанки, и лошади, и люди. Бить по петлюровцам можно было лишь вдоль узкой ленты шоссе. Нападающим из арьергарда не пройти! Только бы проскочить вперед за Коростышев, пока бердичевские повстанцы не перерезали еще дорогу!
— Костьми лечь! — приказал Петлюра гайдамакам и сечевикам.
— Охрана, за мной! — крикнул он Наркису.
Он дал шпоры, припал к шее коня, съежился, как кролик, и курьером покакал по шоссе вперед.
— Матерь божья, святые угодники, смилуйтесь — помогите! — шептал, дрожа, Симон Васильевич.
— Матерь божия, святые угодники, смилуйтесь — помогите: поставим вам пудовую свечку под святое воскресенье… — бормотал и Наркис Введенский.
Так молились божьей матери и святым угодникам еще в семинарии на «выпускных» испытаниях перед посвящением в попы, в надежде на прибыльную парафию.
4
По Крещатику они ехали все четверо в ряд — кони под ними играли: Коцюбинский, Муравьев, Полупанов и Чудновский.
Дым стлался над Печерском, горело в Липках, дотлевали пожарища тут и там.
Солнце клонилось к закату — багровое, в лиловой дымке: Опять на мороз.
Над Киевом звенела тишина: ни пушечных разрывов, ни стука пулеметов, ни трескотни винтовок — ни одного выстрела. Непривычная, неправдоподобная, забытая за две недели непрерывных боев тишина — если, конечно, это можно назвать тишиной: из всех дверей и подворотен выскакивали люди, заполняя улицы, бежали навстречу, размахивая руками и шапками и крича:
— Ура! Наши! Наши!..
Коцюбинский и Муравьев гарцевали верхом лихо — им это привычно; Полупанов — тоже, ничего не скажешь: матрос, известно, только сядет на коня, сразу станет конником; Чудновский — с грехом пополам: председатель солдатского комитета Юго–Западного фронта был по роду войск пехотинцем, и Зимний в Петрограде в октябрьские дни он тоже брал врукопашную. Да и — только вчера из каземата Косого капонира — был Чудновский очень слаб после избиения и десятидневной голодовки.
— Наши! Наши! Ура! — кричали люди, сбегаясь со всех концов: с Печерска, с Владимирской горки, с Костельной, от Крещатика.
С Институтской в эту минуту вылетела пролетка. На козлах сидел, правил лошадью Андрей Иванов. Позади, как клещами вцепившись в плечи Иванова, стоял во весь рост Боженко. Поверх старой солдатской шинели Боженко накинул широченную черную чабанскую бурку. Лошадь неслась галопом, чуть не обрывая постромки, ветер раскинул полы бурки, точно крылья, рвал ее с плеч, но Василий Назарович хитро подвязал бурку тесемкой под горлом, и она держалась, только трепетала на ветру. Бурка, признаться, была «трофей»; снял с «вильнокозацкого» атамана Ковенко — в душном погребе на Прозоровской инженеру и так было тепло.
Против Думы Иванов с ходу вздыбил–остановил коня, даже шлея лопнула. И оба они — Иванов и Боженко — побежали, раскрыв объятия, к всадникам.
Обнимались, целовались, смеялись.
А люди спешили со всех сторон, теснились, бурлили вокруг толпой и кричали:
— Наши Ура! Наши!
Теперь их было шестеро.
Когда горячие минуты первых приветствий миновали, тут же на мостовой против Думы состоялось нечто вроде первого совещания освободителей. Юрий Коцюбинский, народный секретарь, командующий Украинской советской армией, «председательствовал». Он сказал:
— Предлагаю до отмены осадного положения и создания органов местной власти товарища Полупанова назначить военным комиссаром города.
— Правильно!
— А гражданским комиссаром — товарища Чудновского. Возражений нет?
— Нет!
Муравьев, правда, пожал плечами: он считал комендантом украинской столицы — и военным и гражданским — себя. — Даже разослал уже всюду, куда только мог, соответствующие телеграммы.
Коцюбинский улыбнулся Иванову:
— Поддерживаешь, Андрей, — как председатель революционного комитета?
— Поддерживаем! — дружно крикнула толпа, теснившаяся вокруг в бурном водовороте.
— Поддерживаю! — улыбнулся, кивнув на толпу, Иванов. — Сам видишь, Юрий!
Люди вокруг, опередившие его радостным возгласом, смутились. На минутку стало тихо.
В этой тишине слышен был лишь стук колес по мостовой. Через Крещатик из Липок катили экипажи. Множество экипажей. С людьми и вещами — чемоданами, корзинками, баулами.
Впрочем, движение экипажей в этот момент шло по всем улицам Киева и во всех направлениях. Кареты, коляски, фаэтоны, дрожки, брички, линейки, возы и повозки тарахтели в Липках, на Караваевской, Владимирской, Подвальной, Рейтерской. Спускались на Подол или к Цепному мосту, спешили к Святошину. Потом выбирались ни шоссе и дороги: на Вышгород и Межигорье, на Пущу и Ирпень, ни Борщаговку и Брусилов, на Боярку и Васильков, на Кончу и Триполье. Все виды киевского гужевого транспорта вдруг поднялись с места и двинулись… То киевская буржуазия — купцы и коммерсанты, фабриканты и банкиры, то киевская аристократия — князья и графы, дворяне и действительные статские советники, то колонии иностранцев — консулы и коммивояжеры, директора фирм и служащие торговых палат, — все вдруг, посреди зимы, ринулись на дачи. Подальше от большевиков! Может быть, миновав дачи, удастся проскочить на открытый путь — к морю и к границам? А может быть, отсидевшись некоторое время в летних домиках, удастся и… переждать большевистскую напасть вообще? Немыслимо же, чтоб большевики так и остались, чтоб на такое безобразие не обратил внимания и не вмешался… цивилизованный мир? Может быть, Антанта, может быть, немцы и австрийцы? Может быть, те и другие вместе, исполу? А может быть, и сами Соединенные Штаты Америки? Ведь мистер Дженкинс, представитель Соединенных Штатов, здесь! Где Дженкинс? Вы не видели мистера Дженкинса? Вчера еще обедал у Роотса — ведь ресторан Роотса не бастует. Дженкинс покупает фабрики, покупает заводы, даже замороженные, обремененные закладными! Не по высокой, понятно, цене, однако же — доллары! Вы слышали, мистер Дженкинс покупает, кажется, даже Исторический музей? И вообще — скупает всякую старину! И железные дороги! Не для большевиков же он хлопочет! Для кого–то…
— Задержать? — кивнул Полупанов на ландо банкира Доброго.
Коцюбинский махнул рукой.
— Если сами уедут — туда им и дорога. Вот только… — он улыбнулся, — не знаю куда? А банки и ценности… Чудновский! Ты уж позаботься, чтоб возле банков и всех соответствующих мест была поставлена надежная охрана.
Вшестером они двинулись дальше по Крещатику. Они проедут по центральным магистралям столицы — на вокзал, затем по местам ожесточенных боев вдоль территории железной дороги и вернутся на Печерск.
На вокзале их ожидает радостная встреча: по харьковской линии из–под Гребенки должен прибыть поезд с правительством Украинской Советской Республики: народные секретари, во главе с Евгенией Бош, члены Центрального Исполнительного Комитета. Правда, не все доедут до Киева: Тарногродский еще в Дарнице увидит воинский эшелон, который раньше правительственного поезда пройдет Киев и направится к Жмеринке. Тарногродский сразу пересядет в эшелон, чтоб попасть как можно скорее в родную Винницу: ведь он снова, заочно, избран председателем Винницкого совета.
С вокзала будет дана и телеграмма Совету Народных Комиссаров в Петроград:
«Кровь украинских и русских рабочих и крестьян, пролитая во имя рабочей революции на Украине, навеки освятила братский союз между трудящимися массами Великороссии и Украины».
Кровь…
Они ехали улицами растерзанного Киева, и лошади под ними то и дело настораживали уши, храпели и шарахались в сторону. На мостовой там и тут темнели рыжие пятна.
Кровь. Кровь бойцов за революцию, за власть Советов, за освобождение Украины…
На Печерске их ждет скорбная минута…
Коцюбинский ехал рядом с Муравьевым, и они беседовали.
Собственно, говорил один Юрий — страстно, горячо.
— Поймите, Муравьев, — убеждал Юрий, — ваш нигилизм, хуже — ваше пренебрежение к национальному вопросу, еще хуже — враждебность — нам просто смешны, хотя и… отвратительны! Я, разумеется, не собираюсь обращать вас в нашу большевистскую веру, но ведь вы — интеллигент, русский интеллигент, а известно, с какой благородной нетерпимостью передовая русская интеллигенция всегда относилась к любым гнусным проявлениям антисемитизма, украинофобства, мусульманоедства — всяческого человеконенавистничества, расовой или национальной нетерпимости. Откуда это у вас? Вы же заявляете, что вы — социалист!