Ревёт и стонет Днепр широкий — страница 179 из 180

Муравьев улыбался уголком тонких сухих губ:

— Коцюбинский! Вы витаете в эмпиреях и… отстали от жизни. Второй Интернационал, как известно, был социалистическим. Однако, как только началась между государствами война, он, как вам, должно быть, известно, распался, и социалисты разных стран как миленькие пошли агитировать за войну против других наций, во имя интересов своих государств: француз резал немца, немец — русского, ну и русские, тоже не отставали в этой резне…

— Но мы, большевики, — горячо воскликнул Коцюбинский, — отметаем социал–шовинистский Второй Интернационал, как предательский! И мы создаем Третий Коммунистический Интернационал! Раз вы пошли с нами, большевиками, пускай и не разделяя нашей социальной программы, однако же — против контрреволюции, то должны… — Юрий сдержался и заговорил спокойнее, речь его даже начала звучать несколько мечтательно: образ Ленина возник перед его внутренним взором, и слова Ленина звучали у него в ушах. — Поймите, Муравьев: мы, большевики, сделаем каждый народ бывшей Российский колониальной империи свободной и равноправной нацией. Чтобы это была нация со своей высокоразвитой национальной культурой, со своей, стоящей на высоком уровне экономикой и общими для всех наций, заботливо взлелеянными, социалистическими взаимоотношениями между людьми — в быту и на производстве. Мы объединим все освобожденные социалистической революцией народы в одно социалистическое государство, построенное на принципах интернационализма, взаимоуважения и взаимопомощи народов, сотрудничества и солидарности. Этим мы и победим, Муравьев! Этим поведем за собой и все другие народы мира — к последней, всемирной победе социализма. К коммунизму, Муравьев… И горе тому, кто не пойдет этим путем. Особенно горько придется тому, кто в нашей революционной борьбе за свободу народов видел для себя нечто иное, другую цель, и только потому пошел с нами, большевиками, до времени в одном русле…

— Послушайте, юноша, — довольно миролюбиво, однако кривя губы, прервал Муравьев, — бросьте вы эти… бабушкины сказки для учеников приготовительного класса и экзальтированных барышень. А ваши угрозы…

Это был последний разговор между Коцюбинским и Муравьевым, последняя, вряд ли целесообразная и нужная, попытка повлиять на сознание, на психику этого наркомана–истерика и отщепенца–шовиниста, да, наконец, просто авантюриста. И разговор этот был внезапно прерван: со стороны Прорезной вдруг послышались выстрелы. Залп из винтовок, а за ним еще несколько отдельных: пистолетных.

Что там? Что такое? Коцюбинский пришпорил коня.

Четыре всадника и пролетка с Ивановым и Боженко рванулись с Крещатика за угол Прорезной.

На крутом спуске улицы, у поворота на Пушкинскую, они увидели группу солдат — те как раз перезаряжали винтовки, посылая свежий патрон в магазин. Напротив, под стеной спортивного магазина «Орт», на тротуаре лежало несколько мертвых тел в военной и штатской одежде. Эти люди были только что убиты — кровь стекала еще на желтые кирпичи тротуара. Молодчик в элегантной гусарке и заломленной набекрень папахе засовывал в кобуру пистолет. Это он — после залпа расстрела — добивал из пистолета еще живых. Группа людей — в штатском и в военной форме — понуро стояла в стороне, окруженная бойцами с винтовками на руку. Эти люди, совершенно очевидно, ожидали для себя той же участи, что постигла уже плававших в собственной крови на желтых кирпичах.

Коцюбинский подскакал первым.

— Стой! — закричал он. — Отставить! Что такое? В чем дело? Я Коцюбинский!.. Кто стрелял? Кто приказал стрелять?

Молодчик в гусарском доломане и папахе набекрень уже засунул пистолет в кобуру и вразвалочку, однако с грацией — он был пьян, но при этом пшют — приблизился к Коцюбинскому. Это оказался Шаров, адъютант и правая рука Муравьева.

Муравьев, Полупанов, Чудновский тоже подскакали. Подъехала и пролетка с Ивановым и Боженко.

Шаров сделал вид, что вытянулся — как это умеют делать только гвардейские офицеры: и стал «смирно» и не стал, — элегантным движением подкинул два пальца к папахе:

— Я приказал, товарищ командующий. Согласно приказу главкома Муравьева — о борьбе с контрреволюцией…

— Что же они сделали?

— У них на руках свидетельства разных там… старорежимных, а также украинских учреждений… кто его знает, каких именно, не разберешь — написано на их, петлюровском, языке…

Круги пошли перед глазами Коцюбинского — очевидно, он был в эту минуту в таком состоянии, когда человек не отвечает за себя. Он выхватил пистолет из кобуры и выстрелил Шарову прямо в лоб.

— Бандит! — еще, кажется, крикнул он.

Ферт в гусарском доломане завалился навзничь — на трупы только что добитых его рукой неизвестных людей.

— Проклятье! — завопил Муравьев и тоже схватился за кобуру.

Коцюбинский сидел перед ним на коне — вытянувшийся, прямой, бледный: еще никогда Юрий не был так бледен. Голубые его глаза стали черными.

— Негодяй! — задыхаясь, сказал Коцюбинский. — Можете считать, что я стрелял в вас, а не в вашего… бандита. И жалею, что не убил вас сейчас… Нас с вами, командующих, должен судить суд нашего правительства!

Рука Муравьева дрожала, но пистолет был уже вынут, и он медленно подымал его.

— Отдайте ваш пистолет товарищам! — приказал Коцюбинский.

Рука Муравьева помедлила, глаза хищно забегали: он был один, против него — несколько. Солдаты с винтовками — дисциплинированные исполнители злодейского приказа его опричника — сокрушенно смотрели себе под ноги.

Муравьев протянул пистолет, не глядя, назад. Чудновский взял и спрятал его себе в карман.

Но Муравьев вдруг заверещал:

— Вы за это ответите! Я вас… Мы вам…

— Отвечу. Не вам.

— Я буду жаловаться!

— И я.

Муравьева уже била истерика. Лицо его дергала судорога, тело корчило.

— И вообще… — визжал Муравьев, — я здесь не останусь!.. Я отказываюсь с вами!.. Я попрошусь на другой фронт!..

Коцюбинский пожал плечами и натянул повод. Конь поднялся на дыбы и сошел с тротуара на мостовую. Боженко зло бросил Муравьеву:

— На фронт к контре тебе дорога!.. Зараза!

Коцюбинский, все еще бледный, все еще напряженно вытянутый, приказал солдатам:

— Задержанных — в комендатуру!.. Чудновский, — добавил он, — одолевая волнение, — ты разберешься? Если среди задержанных есть националистические главари — под суд. Если просто служащие, даже и военнослужащие — конечно, отпустишь…

Муравьев тоже вдруг вздыбил коня, сделал большой скачок — ездок он был бравый — и карьером поскакал к Крещатику. Все смотрели ему вслед.

— Глядите, — сказал Иванов, — чтоб он не поскакал к своим подначальным и не пустил там какой–нибудь провокации: мол, наших бьют! Чтоб не наделал беды. Этого от него… можно ожидать!

— Полупанов! — сказал Коцюбинский. — Это — твой начальник. Присмотри!

Полупанов повел плечом, поправил бескозырку на лбу:

— Можете быть спокойны. Моим братанам он уже въелся в печенку. Приглядим!.. Да только, — добавил еще матрос, — никакого шелеста он и не поднимет: он против овец — молодец, а против молодца — сам овца: трус… Хлестать спирт подался, а не то нюхать марафет…

Дальше по улицам растерзанной освобожденной столицы — до вокзала, а потом на Печерск — они ехали уже только впятером.

Киев не пел в тот день. Киев — стонал. Люди выбирались из подвалов, где прятались от стрельбы и пожарищ. Люди были худые и подавленные: десять дней почти без пищи и воды. И сразу же начинали куда–то торопиться: разыскивать своих, расспрашивать о близких — кто где, кого куда занесло, кто жив, а кто — нет… Киев был первым городом в стране, испытавшим такие жесткие бои и вступившим в гражданскую войну в пламени пожаров и реках крови.

А по Печерску — из «Арсенала», из казарм понтонеров, из авиапарка, с гауптвахты, с улиц Никольской, Московской, Рыбальской, с Набережной — шли процессии с гробами. К Мариинскому парку.

Против царского дворца была вырыта широкая и глубокая траншея — будто котлован под огромное здание. Семьсот пятьдесят гробов опустили в эту могилу. Братскую могилу бойцов за революцию.

Арсенальцы, авиапарковцы, печерские, подольские, демиевские, шулявские и вовсе не киевляне — все те, кто стоял на Печерске насмерть, кто пробился сюда на помощь восставшим из других районов города…

Но и улицами других районов тянулись обозы гробов. На Байково кладбище, на Лукьяновское, на Зверинецкое, на Щелкавицкое, на погосты всех церквей и монастырей.

Бойцы Подола и Куреневки, бойцы Шулявки, бойцы Соломенки, бойцы Демиевки. Те, которые полегли с оружием в руках за Октябрь, за власть Советов в Киеве и на Украине — против националистической контрреволюции.

Но могилки в тот день вырастали не только на кладбищах — они выросли просто возле домов во дворах, в садиках под вишней или яблоней, на перекрестках улиц. На Куреневке и Приорке, на Сырце и под Пущею, в Святошине и за Кадетской рощей, на Слободках и Трухановом острове… Это были могилки известных и неизвестных бойцов: одни погребали родного человека поближе к себе, другие предавали земле прах неведомого бойца, что сложил голову, защищая их дом.

Две тысячи человек опустил в тот день Киев — в киевскую землю.

Могила в Мариинском парке, на круче над Днепром — чтоб было видно, было слышно, как ревет могучий, — росла и росла… И над нею Киев запел.

Пели четыре песни — подряд, одну за другой; «Вы жертвою пали», «Реве та стогне Дніпр широкий», «Поховайте та вставайте, кайдани порвіте», «Интернационал».

Киев в тот день горько плакал.

Потому что радовался своему освобождению, а погибших бойцов с ним уже не было.

Киевлянин!

Ты живешь в Киеве — в прекрасном, чарующем городе. Помни, что каждая пядь земли здесь полита кровью твоих отцов.

Ты проживаешь на Печерске — больше, чем воды в Днепре, отдано здесь рабочей крови. За Октябрьскую социалистическую революцию.

Ты житель Демиевки — здесь кровью героев окроплены каждая улица и каждый дом. За волю наро