Сколько идей — трезвых и сумасбродных — вызвало в головах кавендишевцев открытие их шефа! В те дни не раз оживали в памяти новозеландца шумные заседания студенческого Научного общества в Кентерберийском колледже с их «язвой необузданных спекуляций». К сожалению, однако, об этом можно только догадываться. Дело в том, что нет резерфордовских писем, относящихся к весне и лету 1897 года.
С его письмами в Пунгареху случилась беда. Ко времени смерти Марты Резерфорд их накопилось за сорок лет, с 1895 по 1935 год, превеликое множество. Когда она умерла, кто-то опубликовал в новозеландских газетах двенадцать писем ее знаменитого сына. Согласия Резерфорда не спросили. А ему это понравиться не могло. Ни то, что не спросили, ни то, что выставили напоказ нечто давнее, глубоко личное и дорогое из его частной жизни. Вся независимость его характера воспротивилась этому. Он не одобрил публикации. Больше того: потребовал, чтобы ему переслали в Англию все его письма к покойной матери. Но он их не получил. Они исчезли… Навсегда ли? Неизвестно. Может быть, кто-то и где-то хранит их. И тогда еще есть надежда, что в один прекрасный день они станут нашим достоянием.
(Как и о многом другом, об этом рассказал А. С. Ив в своей биографии Резерфорда. Она тем замечательна и бесценна, что представляет собою, в сущности, собрание резерфордовской переписки. И в ней можно найти отнюдь не двенадцать, а несколько десятков писем Эрнста в Пунгареху. Откуда же добыл их Ив? Это письма из архива леди Резерфорд — Мэри Ньютон, попавшие к ней до загадочной истории 1935 года. Нетрудно догадаться, что каждая весть, приходившая от Эрнста в Новую Зеландию из далекого далека, была событием для всех его близких. И потому немало писем сына Марта Резерфорд пересылала Мэри в Крайстчерч. А Мэри берегла эти драгоценные в разлуке листки. В замужестве она стала добровольным, но строгим секретарем Резерфорда. Она сохранила его архив в неприкосновенности.)
Из его писем домой, посланных в мае 1897 года, одно все-таки уцелело. Но не об открытии Томсона и не о тогдашней атмосфере в Кавендише повествует оно. Впору подумать, что первый автомобиль поразил его воображение больше, чем первая элементарная частица.
Он писал это письмо в Лондоне, за столиком вечернего кафе. Его привело в столицу очередное поручение Томсона. «То была интересная, но дьявольски трудная работа». Он должен был вместо Дж. Дж. принимать экзамены по физике в Лондонском университете. Томсон часто просил его об этом. Просил по двум разным причинам: во-первых, ему самому это уже осточертело, а во-вторых, он хотел дать своему рисёрч-стьюденту шанс добавить к стипендии несколько фунтов экзаменационного гонорара. Эрнст ценил эту возможность и был благодарен Дж. Дж. Да и всегда приятно было побродить по Лондону — поглазеть по сторонам. В тот раз он забрел после экзаменов в старые выставочные залы Хрустального дворца, воздвигнутого еще во времена Всемирной выставки 1851 года.
Кристалл-палас, май 1897
Больше всего меня заинтересовали экипажи без лошадей. Два из них демонстрировались в действии на площадке перед дворцом. Один на две персоны, другой на пять. Двигатели расположены сзади и не занимают много места, а нефть, которая используется как движущая сила, содержится в цилиндре сбоку. Они передвигаются со скоростью примерно 12 миль в час, но производят при этом немало шума и грохота… Эти машины не вызвали у меня большого восторга как транспортные средства, однако я предвижу, что скоро они войдут во всеобщее употребление… Это гораздо дешевле, чем лошадь.
Когда бы хоть два-три столь же пристальных слова о корпускулах Томсона! Но тщетно искать эти слова. Они могли бы наверняка встретиться в письмах к Мэри, сохранившихся без изъятья. Он ведь был очень разговорчив в переписке с нею — старался предугадать ее вопросы и заранее давал на них щедрые ответы… Но, как это ни огорчительно, ни весной, ни летом 1897 года он не написал ей ни строки. Незачем было писать!
Когда сидел он в тот майский вечер за столиком лондонского кафе и зачем-то думал о будущем нашествии автомобилей, худенькая светловолосая девушка из Новой Зеландии — довольно красивая, но не очень общительная — стояла на борту океанского корабля и, мучась тягостной своей застенчивостью, не решалась спросить у попутчиков, много ли еще пройдет вечеров, прежде чем появятся на горизонте берега Англии.
Кончилась их почти двухлетняя разлука. Собственно, об этом — о предвкушении скорой встречи с Мэри — Эрнсту больше всего и хотелось написать в Пунгареху. Но с привычной внутренней зоркостью — она и душевный такт порождала в нем, эта зоркость, — он удержал себя от излияния чувств. Для матери то была бы соль на старую рану: разлуке с ним для нее конца не предвиделось. Вероятно, поэтому начал он вдруг подробно описывать экипажи без лошадей («а нефть содержится в цилиндре сбоку»!).
Впрочем, Мэри плыла к нему еще не затем, чтобы остаться с ним навсегда. В глазах вдовы де Рензи Ньютон он еще не был вполне самостоятельным и состоятельным человеком. Ровно наполовину это было безусловной правдой: состоятельность могла только мерещиться ему впереди. Год назад в письме к Мэри он уверял, что полудюжина учеников дала бы ему средства на двоих. Это звучало как легкомысленный призыв: «Я жду тебя, Мэри!» Но то был голос нетерпения — голос плоти, и больше ничего. Фермерский здравый смысл и кембриджская добропорядочность заглушили этот голос. Брак предполагал свой дом, семью, прочную уверенность в будущем. Он разделял это убеждение вместе с вдовой де Рензи Ньютон, вместе с матерью и отцом, вместе с Мэри и Томсоном, англиканской церковью и викторианской Англией. Без малейших прикрас — без тумана мечтательности — вел он в письмах долгие расчеты стоимости жизни. Он делал это без ханжества и не притворялся романтической натурой. И не боялся, что Мэри сочтет его прозаическим буржуа. Он просто об этом не думал. Она знала его, и он знал, что она знает его. Она верила в его звезду и силу, и он знал, что она верит в его звезду и силу. Пора тревог возвышенной влюбленности друг в друга сменилась у них еще в Новой Зеландии бессрочностью спокойной и глубокой любви. И оба сознавали, что они однолюбы. Только помолвленные, они уже были навечно супругами. Разлука тяготила их, но не повергала в отчаяние. Они могли друг друга ждать!
Посещение Кристалл-паласа напомнило ему о Стипендии 1851 года: пройдет лето, и ее спасительный фонд будет для него исчерпан. А что же дальше?
Он подумал об этом без тени озабоченности. Даже с некоторым самодовольством. Все шло отлично. Накануне, после полудня, во время традиционного чаепития в кабинете Дж. Дж., когда шла веселая болтовня обо всем на свете, кроме физики, кто-то из рисёрч-стьюдентов громко сказал, что ему, Резерфорду, во всех отношениях полезно принимать экзамены у лондонских недорослей: тренировка к профессуре! А профессура ждет его неминуемо! Она уже дежурит где-то за углом! Еще раньше он однажды спросил у Томсона, удастся ли ему получить подходящее назначение, когда двухлетняя стипендия окончится. Дж. Дж. отшутился: «О, на вершинах место всегда найдется!»
«На вершинах!» — повторял про себя Резерфорд.
Но, как и в прошлом году, когда открылась вакансия в Индии, ему еще не хотелось покидать Кембридж. Едва ли где-нибудь на всей планете есть сейчас место, сравнимое с их шумной обителью на тихой улочке: это обитель надежд современной физики. У каждого из их интернациональной когорты своя тропинка, но все вместе они идут по незнаемой стране. И он подумал о спорах вокруг удивительных — субатомных! — корпускул Томсона.
Ничего определенного не пришло ему в голову. Никаких отчетливых идей. Только что-то смутное — вполне биккертоновское — вдруг неторопливо окрылило его мысли. Но внутренняя зоркость была, как всегда, настороже. «Когда движешься со скоростью 12 миль в час, поневоле производишь в пути немало шума и грохота», — попробовал он отрезвляющей шуткой погасить эту беспредметную воспаленность воображения. Однако справиться с нею так просто не удалось. В этом же приподнятом умонастроении стал он думать, продлят ли комиссионеры 1851 года его Выставочную стипендию. Она нужна ему еще на год. Хотя бы на год…
Его уже предупредили, что он должен будет в июне — через месяц — подать соответствующее прошение. Комиссионеры пожелают узнать не только о его успехах, но и о ближайших намерениях. Ему следует обдумать свои планы. Они должны выглядеть убедительно. Но что значит убедительно? С какой точки зрения? И с чьей точки зрения? Решительно неизвестно, что думают комиссионеры о недавнем открытии парижского академика Беккереля. Лучи Рентгена совсем другое дело. Весь мир продолжает бредить снимками человеческих костей и внутренностей рояля. И тут комиссионерам, конечно, все ясно. Но лучи урана? Вспышка интереса к ним была короткой. Молва обошла их стороной. И не случится ли так, что комиссионеры только пожмут плечами, узнав о намерениях новозеландского стипендиата: он, видите ли, просит о продлении стипендии ради изучения какой-то малоперспективной — иначе почему она не завоевала популярности? — урановой радиации.
Но в ушах прозвучали недавние слова Дж Дж., обещавшего ему свою безоговорочную поддержку. Томсон сказал, что напишет комиссионерам коротко и внушительно:
М-р Резерфорд, бесспорно, принадлежит к разряду физиков первого ранга… И если продление ему стипендии не противоречит правилам, я уверен, что такой акт будет весьма способствовать прогрессу физической науки.
Дж. Дж. для памяти записал тогда эти фразы на листке бумаги. Резерфорд стоял рядом — в старой куртке, небритый, уставший от возни с приборами — и следил за легкими движениями тонкой руки профессора. И, наблюдая, как в такт чуть взлетают и опускаются его длинные артистические волосы, думал о своих широких ладонях — думал нелестно, огорченно, уничижительно. Так влюбленные мальчики в минуту свидания вдруг мрачнеют от ощущения своей очевидной непригожести. И кончилось это маленьким приступом неуверенности в себе — раздражением и досадой, которые не на ком было сорвать… Но сейчас в Лондоне, за столиком вечернего кафе, он видел себя другими глазами — мужественным, сильным, без пяти минут профессором, перед которым только что в здании университета трепетали студенты из Вулвича и Сэндхарста.