Я спрашивал любого зэка: хочет ли он так уснуть, чтобы не проснуться? Чтобы исчезла тюрьма и кошмар закончился? Чтобы не было этого сраного порядка, где все устаканивается и обретает свое место, каждый сверчок знает свой шесток, взвеси расслаиваются по плотности, молекулы воды кристаллизуются в правильную снежинку, все отлажено и нет места мятежному, есть только функция и полезность, бесполезный тоже полезный, потому что занимает ячейку бесполезного, играет роль независимого?
Любой отвечал, что да, он, засыпая, мечтает покинуть структуру, которая жует его ржавыми зубами, подгоняет под себя, отсекая ненужное, добавляя нужное, чтобы он был незаметен и выгоден. Он засыпает, чтобы не слышать боль на свежесрезанных местах и не расчесывать уродливые наросты. Или наоборот, страшно до паники уснуть и что-то пропустить. «Забыться» и «не забыться» накатывает волнами. Большое пульсирующее сердце над тюрьмой. Отчаяние сменяется надеждой и наоборот. Зэки живут внутри большой пульсирующей личинки. Сердце тюрьмы. Потом мне сказали, что сердце тюрьмы – это котловая хата, а не то, что я себе придумал.
В котловой хате сидит смотрящий за тюрьмой. Он держит общак, так мне сказали. Из котловой хаты, как вены от сердца или паутины от паука, расходятся дороги. Дороги – это связь между хатами. Дорог всего семь. Первая – мокрая, по канализации. Вторая – сухая, по воздуху через решку. Третья – ноги, при помощи продольных и хозобслуги. Четвертая – кабуры, замаскированные дыры в стенах. Пятая – дуйка или вентиляция. Шестая – луна, или светильник, спрятанный в сквозной нише под потолком, и седьмая – … седьмую забыл. Но их семь. Зэки суеверны, и число дорог не случайно. Будь пятерка счастливым числом, дорог было бы пять, а восьмерка… пришлось бы придумать восьмую.
В два часа ночи гул голосов нарастает. Минут сорок все громко разговаривают. Всеобщее возбуждение затухает к трем часам утра. Так каждую ночь. Можно сверять часы. Что-то действует на них извне. Солнце или луна. Прилив-отлив. Физика и химия. Они базарят, не ведая, что подчиняются чужой воле. Самая близкая и явная чужая воля – это воля небесных светил. Неявная – паразит, что прячется в хате и пульсирует, как большая жирная личинка.
Здесь бывает очень страшно и очень весело. Весело бывает, когда кому-то страшно, а страшно, когда всем весело. Чего на воле не замечал, здесь вынужден замечать. Приключения в замкнутом пространстве, и некуда деться от приключений. Дни тянутся медленно, но жизнь в тюрьме быстрая. Каждый день не похож на следующий. Один человек меняется несколько раз в сутки. Сейчас он добрый друг, делится пайкой и угощает чаем, а через пять минут он злой враг и поддакивает тому, кто меня ненавидит.
Зэк разный, как калейдоскоп. Изменяется со скоростью мыслей в голове между хорошим и плохим и тем, что нравится и не нравится. Театр с маленькой сценой, где разыгрывается бессчетное число постановок, при однообразных декорациях и без кулис. Вот где я оказался.
Когда кому-то хорошо, видно и того, кому плохо. На воле кто-то веселится и радуется, и кажется, что всем весело. Большие расстояния, и не видно, что за горизонтом кто-то плачет. С ума можно сойти, наблюдая все это в одно время в одном месте на расстоянии вытянутой руки.
Свобода щадит людей. Можно всю жизнь прожить на воле в радостном неведении, не подозревая о тех, кто платит за твое неведение слезами. На воле я могу верить, а могу не верить, потому что не все вижу своими глазами и часто пользуюсь чужими суждениями. А в тюрьме все вижу и сам участвую в том, что вижу, и ничего не остается, как верить. Можно закрыть глаза, можно открыть – ничего не исчезнет. Я как Алекс де Лардж из «Заводного апельсина», которому в глаза вставили спички и заставили смотреть на ужасы.
Люди жрали людей, как в сказке Герберта Уэллса «Машина времени». Это червь, поедающий свои экскременты. Не дождевой червяк, одинокий и грустный, – все одинокие кажутся грустными. Глубоко задумываются о себе и нуждаются в сырости. Трогательно и печально тянутся к дождю, попить водички. Живут поодиночке, в стаи не сбиваются и ничего им, кроме горстки земли, не надо. Это не добрый дождевой червяк, а злой глист. Такой голодный, что готов сожрать себя и свое говно, поэтому он так себя ведет. Голова пугает, а хвост с перепугу срет.
Многое стало понятным, и такое, что раньше было непонятным. Я раньше удивлялся, когда видел немотивированную агрессию. Теперь знаю, что она мотивирована. Это голод. Чем хуже хвосту, тем лучше голове.
Страх был общим. Все боялись. Голова боялась, что станет хвостом и обосрется, а хвост боялся, что недостаточно посрет и будет за это наказан. Я боялся вместе со всеми, но у меня была желтая книга. Я открыл ее наугад и сразу увидел картинку: древний змей кусает свой хвост. Символ вечности и бесконечного повторения – уроборос.
Модная фраза малолетки «Ищите причину бед в себе» стала означать «Жрите свое говно», или «Будьте как черви», или просто «Уроборос». Звучит как заклинание иллюзиониста: «Уроборос!» Самокопание и самоедство. Вот так действовала на меня желтая книга. Она все объясняла. Вещи, которые раньше были чепухой, обретали смысл.
В тюрьме я не видел созвездий, но привычка осталась. Я видел другие структуры. Они были просты, как макаронина, но состояли из сложных элементов, будто взяли наполненный линзами и призмами электронный телескоп и сделали из него палку говно мешать.
Сначала каждого можно описать, одним словом. Словно в хате не люди, а заготовки людей. Плоские вырезки из газетных объявлений «Их разыскивает милиция». Потом пришел я и начал усложнять. Добавлять мяса и выпуклостей. Кто-то сразу понравился, кто-то не сразу или совсем не понравился. Люди задвигались и заговорили. Усложнились настолько, что дальше некуда. Потом они сбились в кучки. У людей принято сбиваться в кучки. Вместе не так страшно. Все стали одним многоруким, многоногим существом. Я постепенно терял из виду каждого и видел общее, которое с одной стороны жрало, а с другой с перепугу срало. Общее было тупым, жадным и голодным, но, приблизившись к каждому отдельно, можно было неплохо пообщаться на умные темы. Когда снова отдалялся, то на общем фоне все тупели и упрощались до одного-единственного слова, которым можно описать человека с первого взгляда и при первой встрече. В тюрьме это слово называется «навес», а на воле – «кличка» или «прозвище».
Это первобытнообщинный строй, где имя дается человеку за заслуги и на что он похож. Индейские имена. Белый Клык, Большой Змей. В тюрьме все проще и быстрее. Не два слова, а одно. Клык, Змей, Большой, Белый.
Навес – это название того, что сразу видно. Червь видит самую выпуклую часть и выпячивает ее до гротеска. Так называемое «я», упрощенное и схематичное, как карикатура. Слово-ярлык, которое навесили. Нет «я» – нет навеса и дергать не за что. У смотрящего за тюрьмой навес был Пантус. В нем слышна его смерть кощеева. Его компромат и погибель. Кто знал его тайну, тот им управлял. Меня же нарекли Режиссером. Задали девчачий интерес: «Кем был по свободе?», чтобы знать, как ко мне относиться. По старой привычке ответил: «Был режиссером».
– Режиссером?? – старая реакция с двумя вопросительными знаками.
– Ага. – Быть режиссером приятно даже в тюрьме.
– Наверное, очень интересно.
– Нормально.
В моих ответах изменилось только время. С настоящего на прошлое. Добавилось слово «был».
– Много зарабатывал?
– У меня был доход.
– Ну примерно, сколько в месяц?
– По-разному бывало.
– А какие фильмы ты снял?
Вопросы задавал смотрящий за хатой, похожий на злого джокера из колоды карт. Глумливый рот на фоне лысой башки. На его плече красовался синий клоун в колпаке с тремя красными бубенцами. Навес был Виха. По масти жулик, то есть жульничал в картах, жил игрой. В тюрьме грузился за карточными долгами: следил, чтобы они вовремя выплачивались и десять процентов шло на развитие бандитизма.
На шестой день я еще не привык к тюрьме. Ходил с небритой грязной головой и не был похож на зэка. Виха кривогубо спросил:
– Чего такой грустный, Режиссер?
– Я совсем не грустный. Просто у меня такое лицо.
– Просто? Забудь слово «просто». Его здесь нет. Слышишь?
Он не видел фильм, где молодой японец говорит подружке: «Я не грустный. Просто у меня такое лицо».
Виха слышал эту цитату впервые и улыбнулся, как я улыбался, когда смотрел это американское кино с японцами в главных ролях («Таинственный поезд», Джим Джармуш).
– У меня такое лицо.
– Лицо проще делай, Режиссер. Подтягивайся к дороге. Будешь дорожником.
Быть дорожником – это всю ночь трогать руками обоссаную веревку, потому что главная дорога – мокрая. Она идет по сточной системе.
В тюрьме самая ценная вещь – веревка. Здесь у веревки свой навес – «канат». Или «конат», как говорят безграмотные зэки, а грамотные за ними повторяют, потому что безграмотные главнее грамотных – их больше.
Поначалу я думал, что конь – это сравнение с вьючным животным, но долго думая об одном и том же, как принято в тюрьме, додумался.
Конь – культовая вещь. Его хранят, как реликвию. Утеря коня – серьезный проступок. Свитера и сумки распускаются на нити, чтобы сплести крепкого коня. Плетение коня – целый ритуал. Чем бы зэк ни занимался, он обязан бросить личное ради общего. Нет дел важнее изготовления этой дряни.
Конь, как любая веревка, похож на глиста. Глист – это червь, живущий в теле человека и любого другого существа, очень тонкий и длинный. Неопытный глаз спутает его с веревкой. Иногда жертва избавляется от глиста через анальное отверстие, и тогда говорят, будто она веревку проглотила.
Зэки поклоняются червю слепо, думая, что дорога нужна для связи, а я знаю, что это поклонение божеству. Потому что червь – это божество, которое нуждается в поклонении, иначе он перестанет быть божеством. Недаром его картинка есть в желтой книге.