Ну что ж. Вот он наступил, этот особый случай. Для меня, для них, для всех он будет особым.
Что я делал сразу после суда, когда судья сжалился и отпустил меня на подписку? Искал бабло. Первым делом поперся на завод раздобыть цветной металл и получить за него гроши. Тогда это было первое, что пришло в голову. Вот откуда взялись те несколько бумажных денег, которые я разглядывал и завидовал тем, у кого их много.
Холмы с заводскими трубами. Оказывается, я уже там был. Дальше – Ботанический сад. Откуда я знал, что там гуляют онанисты? Сам там гулял. Это было после завода, у меня было дурное настроение, я искал гармонии с природой, а на самом деле хотел спрятаться от людей – и наткнулся в кустах на онаниста.
Первый холм – малолетка, второй – мой офис, третий – больница, четвертый – стадион, пятый – завод, шестой – ботсад. Я был на шести холмах и только сейчас это понял. Не выходя из дома и не вставая с кресла, я падал в бездну. Это конец. На левый берег можно не соваться.
– Все, – сказал я.
– Что – все? – спросил малолетка.
– Конец.
– Не понял.
Я ему все рассказал. Все-таки он какой-никакой, а психоаналитик.
– Ну так, понятно, – сказал он, когда я закончил. – У тебя же подписка о невыезде. С подпиской тебе некуда деваться, кроме этих холмов. Город на них стоит. А ты в городе. Волей-неволей будешь по ним ползать.
Я огляделся по сторонам и увидел, что не дома, а в бюджетном кафе напротив бара «Капоне». Передо мной сидел малолетка, запихивался пирожным, запивая молочным коктейлем, и роднее его у меня никого не было.
– Как я тут оказался?
– Да ты вообще лунатик.
– А где твоя банда?
– Клара дома, а эти два не знаю, – сказал он с полным ртом.
Я спросил:
– Что случилось в баре?
Малолетка косил взглядом вправо, и я проследил, куда он смотрит. Оказалось, в никуда. В том месте ничего не было, за что можно зацепиться. Ни красивых женщин, ни ярких товаров, ни действия, вроде драки или плазменной панели с мультфильмами. Малолетка прятал от меня глаза. Я понял: он устал.
– Не знаю, – сказал малолетка.
– А куда делись те придурки, что полезли первыми?
– Там мусора понаехали… не знаю. Разогнали, должно быть.
– Я не видел, чтобы их выводили, – сказал я. – Сам-то куда подевался?
Малолетка грустно улыбнулся. Может быть, не грустно, но мне показалось, что грустно.
– Да что там делать? – вздохнул он. – Ушел. А ты?
– Я тоже.
– Куда?
– На левый берег. Полазил там немного.
– Левый? – он махнул рукой. – Там никто не живет.
Я понял, что он имел в виду. В последнее время я часто понимал, только не знал, что с этим делать.
– Что делать теперь? – спросил я.
Этот вопрос горел в моем мозгу яркими лампами. «Что делать?» – важнее вопроса не было. Все вертелось вокруг него, как мошкара вокруг фонарика.
– Не знаю, – ответил малолетка. Так ответил, что было видно: его этот вопрос не волнует.
– А что ты сделал бы на моем месте?
– Я бы? – Он на мгновение задумался или сделал вид, что задумался. Для меня это одно и то же.
– Я бы сбежал.
– А если поймают?
– Посадят, конечно. Не сбежишь – тоже посадят. А так все-таки шанс.
«Шанс» – слово, похожее на счастье.
– Если поймают, – сказал я, – то еще за побег добавят.
– Конечно, – сказал он. – Здесь нужна смелость.
– И деньги нужны. Куда ты, на хрен, денешься без денег?
– Ах, деньги. – Малолетка сделал театральный жест. – Зачем убегать, если деньги есть? Тебе судья что сказал? А без денег – лучше сбежать. Побег – это естественно. И убегать лучше налегке.
– Тебе легко говорить, – сказал я.
Он ничего не ответил. Только жевал. Пирожное не убывало, будто он его не ел, а делал вид, что ест. Я подумал, что разговор окончен.
– Наверное, ты все-таки чувствуешь за собой вину, – сказал он вдруг.
– А ты бы не чувствовал?
– Я бы все равно сбежал. Терять тут нечего. Разве что пару лишних лет наваляют.
– От трех до восьми. Я узнавал.
– Но это если поймают.
– Не поймают – всю жизнь бегать. А поймают, лет через пять-десять, посадят в тюрьму. Обидно будет. Мог бы уже отсидеть и выйти.
Он снова не ответил. Пирожное закончилось. Оно как-то само исчезло. Малолетка перестал жевать, и пирожное исчезло.
– Свобода все-таки самое лучшее, что есть на свете, – сказал он, а я об этом подумал. Я все время об этом думал, о тюрьме и воле. Я думал: какая тюрьма черная и какая воля белая.
– Страшно в тюрьму идти? – спросил он.
– А куда деваться?
Он улыбнулся, будто вспомнил что-то прикольное.
– Знаешь, как по-английски «свободный»? – спросил он.
– Free, – сказал я.
– А еще, – сказал он, – free означает бесплатный. Видел на витринах во время распродажи большими красными буквами: FREE – 70 %? И народ валом валит. Как мухи на говно.
Это была интересная мысль. Она многое объясняла.
– Так вот почему меня привлекало все бесплатное, – сказал я. – Я-то думал, это потому, что у меня нет денег, а это я, оказывается, стремился в тюрьму, чтобы стать бесплатным сыром в мышеловке? Получается, я приманка?
Малолетка удивился.
– Я такого не говорил, но это интересно.
– Но для кого?
Приманка. Где-то затеплилась новая надежда.
– Не знаю, – сказал он. – Там узнаешь.
– Где? В тюрьме?
– Ты это сказал. – Малолетка кому-то подражал. Нечто древнее, жертвенное, ни на что не похожее снизошло на меня. На сей раз он замолчал надолго. Это потому, что я больше не задавал вопросов.
Говорить было не о чем. Все возможные варианты действий и мыслей иссякли. Оставалось только молчать и не шевелиться. Когда я подумал об этом, то понял, что тянуть паузу бессмысленно. Программа кончилась, выскочило game over.
Пантус сполз, в прямом смысле, сполз с нары. Казавшийся высоким в сидячем положении из-за удлиненного торса, он был коротконог. Макушкой едва достигал моих бровей, но все равно выглядел опасным. Не таким опасным, как показался Конану, но было в нем что-то, из-за чего не хотелось ему перечить.
Он задавал стандартные вопросы: «Кто по жизни, кто по масти, кем был, кем жил?» – и создавалось впечатление, что я беседую с куклой. Много разного казалось в тот момент, и от этого казалось, что меня разводят, будто все знают правду, а я не знаю.
Все смотрели на меня так, словно я вот-вот ее узнаю, а когда узнаю, то это будет такой смешной прикол, что всем станет весело, кроме меня. Все будут смеяться и показывать на меня пальцем. Всем будет весело, а мне страшно. Всем будет весело, потому что мне страшно, а страшно – потому что всем весело.
Я ждал этого момента. Этот момент наступит, когда я споткнусь на слове. Самый страшный момент в жизни.
Пантус умело расставлял ловушки. Он делал это шаблонными фразами, какие приняты в тюрьме, поэтому ошибок не совершал. Вот почему казалось, опять казалось, что я играю в шахматы с компьютером, но таким компьютером, что может за неверный шаг убить и даже хуже. Его кулаки внушали опасение, а лоб был таким, что ныли передние зубы.
Я взвешивал каждое слово, несмотря на то что знал все вопросы наперед. Я знал брод и расположение мин, но мины были смертельны, и когда они всплывали рядом, сосало под ложечкой, потому что они смертельны. Самый страшный момент в жизни. Так я его обозначил. Мне хотелось, чтобы он поскорей наступил. Я боялся его, но хотел, словно стоял на крыше небоскреба и непреодолимая сила влекла вниз. Простое любопытство: а что будет, если прыгнуть?
А что будет, если…
– Слышь, Пантус, – сказал я. – Кончай базар. Я не за этим сюда пришел.
Наступила зловещая тишина. Она была зловещей, потому что улыбок больше не было, а Пантус стал еще опасней, потому что замолчал.
Вот этот момент, подумал я, вот прямо сейчас. Он продлится до первого слова. Или до первого действия. Пауза перед мгновением, между «до» и «после». Самое страшное. Этой паузы было достаточно, чтобы я понял, что действие или слово должно исходить от меня, тогда все дальнейшее будет моим, но если первым будет Пантус или кто-то другой, то я снова пропаду.
Самое страшное было в том, что я не знал, правда это или нет. Самое страшное было в том, что я сомневался, и от сомнений рождался страх.
Пантус сидел напротив. Время шло. Вот-вот он станет первым. Я упускал момент.
Вдруг в дальнем углу, возле решки, шелохнулось чье-то тело. Сначала свесились ноги в черных носках поверх синих треников. Потом показался человек. Привычным способом я определил его размеры. Повыше меня. Пока он спускался, я вдруг понял, что надо сказать.
– Слышь, Пантус. Это правда, что про тебя говорят?
Голос мой звучал не так ровно, как хотелось, но это был мой голос.
Пантус пропал.
– Ну все. Хватит! – сказал тот, кто слез с пальмы. Пантус сник. Он больше не выглядел опасным и таким, каким его видел Конан.
– Правду? – сказал мужик в трениках. – Ты хочешь знать правду? Я скажу тебе, что такое правда. Считай, ты ее нашел.
Пантуса больше не было. Он задвинулся вглубь. На передний план вышел дядька в трениках и носках. Он был похож на моего папу, только чуть моложе, лысый и худой. Нескладуха, наподобие циркуля в синих спортивных штанах, заправленных в носки.
– Правда в том, – сказал он, – что под шкурой все одинаковые, а ложь снаружи. Делает всех разными.
Еще один гуру, подумал я, сколько их было в тюрьме? Я потерял им счет. Слушать их интересно, но в какой-то момент наступает отвращение, как от пьяного Колумба, который всех достал своей Индией. Они рассказывали такое, что я давно знал, забыл и снова вспомнил. Ничего нового. Об этом знал каждый, кто сидел в тюрьме и много думал. Только не каждому дано понять, что испражнять свое говно в чужие горшки, свято веря, что свое не воняет, – это признак мудачества. Быть смотрящим и пользоваться своим статусом, чтобы быть мудаком, – это признак сверхмудачества. Никто не скажет смотрящему «дуло завали», а будут слушать и делать вид, что интересно, а мудак, поверив в свою исключительность (ему же никто не перечит), будет мудеть и мудеть, пока не смудится окончательно.