Перебивать его опасно. Перебить мудака в порыве вещания – навлечь на себя проклятие мудака. Оно въедливей говна из его горшка.
– Внешнее меняет формы, – вещал он. – А внутреннее остается неподвижным, и чем глубже, тем меньше меняется, а в самой глубине есть самая неподвижная точка, и у всех она одинаковая. Сердцевины деревьев деревянные и так просто не отличить одно от другого, а снаружи они называются ясень, дуб, липа, клен, береза. Младенец Ленин похож на младенца Иисуса. Не отличить, пока не вырастут и не натворят делов, а в море сверху шторм, а на дне – спокойствие. Меняется снаружи, а внутри не меняется, потому что изменения только для тех, кто смотрит, а если не смотрят, зачем меняться? Если нет того, кого нужно обмануть, то остается только правда. Она застается врасплох голой в ванне или на унитазе, когда она думает, что ее не видно, тогда она такая, как есть. Измениться – это солгать. Понравиться, или напугать, или еще как-то привлечь внимание, или отвлечь – это все обман, а когда никого рядом нет, то меняться не надо. Тогда правда остается правдой. Голой, беззащитной и мертвой. Самой правдивой правдой на свете. Такой, какой ее никто никогда не увидит, потому что никто не смотрит. А если увидит, то это будет не правда, ведь на нее посмотрели. Она спрячется за ложью. Не потому, что специально хочет обмануть. Нет, просто когда смотрят, то все бывает по-разному. Зависит от того, кто смотрит. Остается только смириться с тем, что ложь, которую видно, – это правда, которой не видно. Потому что ложь – это правда, которая изменилась, когда на нее посмотрели. Понял? Так, что там про меня говорят?
– Про тебя? – спросил я. – А кто ты такой?
Момент прошел в мою пользу, стало быть, разговаривать можно дерзко.
«Кто ты такой?» – вопрос из будущего или настоящего, какое принято в тюрьме, пока оно не стало модным на воле.
– Ты не понял? Я – Пантус.
Я посмотрел туда, куда сбился толстый.
– А это?
– Это Гусь.
– Гусь?
– Навес такой.
Правая рука Пантуса. Я слышал о нем. Его кулаки накачаны вазелином и похожи на боксерские перчатки.
– Почему Гусь? От «гусеницы»? – Я привык, что у здешних авторитетов червивые навесы.
– По фамилии Гусенок. Он не последний человек, сам видел. Называй его Гусем.
– Да, видел. – Пришлось согласиться, или солгать, что почти одно и то же.
– Но зачем весь этот цирк? – спросил я.
– Это не цирк, – ответил Пантус. – Так вышло, а я не мешал.
Шесть месяцев, почти полгода, я был смотрящим за тюрьмой. Вел ночной образ жизни. Ночью больше движения, и если что-то потерять из виду, то потеряешь все.
Я занял нару Гуся, а Гусь переехал на пальму Пантуса. На абрикосе, сразу надо мной, поселился Конан, моя правая рука. А Гусь стал левой.
Однажды вечером я проснулся, чтобы движнячить (это было сегодня), и нащупал на лбу крест, составленный из двух складок, горизонтальной и вертикальной. Умывшись (лицо под ладонями было жестким), заглянул в «мартышку» (маленькое зеркальце над раковиной). Лицо было твердым. Попытка расслабить не удалась. Я так долго жил в напряжении, что складки въелись в кожу и стали морщинами, теперь уже навсегда. Я смотрел в «мартышку» и не узнавал себя. За полгода власти лицо обрело новые черты. Морщины, складки и надбровные дуги, каких раньше не было, делали меня под стать тюремному названию зеркальца над раковиной. Я внешне превращался в альфа-самца макаки резус, а внутренне мне это нравилось. Следующий шаг был продиктован инстинктом самосохранения. У альфа-самцов инстинкт самосохранения на высшем уровне, это их делает альфа-самцами. Я понял и испугался, что если ожидание затянется, то следующего не узнаю, потому что быть головой змеи меня вставляет. Если так пойдет дальше, то размыкание челюстей станет самоубийством, а не освобождением.
Я стал смотрящим не для того, чтобы питаться из хвоста, а чтобы добраться до первого и узнать, кому он подражает, но, добираясь, незаметно продал душу червю.
О душе я вспомнил, когда увидел, как сильно изменилось тело. Я, наверное, уже не такой, как раньше. Раньше я бы не смог стать смотрящим, а теперь, когда нужно, легко включаю арестанта. То есть говорю не мигая, чисто конкретно и непонятно, чем загоняю в тупик нежные умы. Бывает, помогает. Бывает, нравится, когда помогает и собеседник тушуется, ерзает, троит и во всем соглашается. Вот он, дьявольский соблазн власти над людьми. Вот почему зэки быстро к нему привыкают, пропитываются им, как деревяшки морилкой, и уже ничем не вытравить этот яд. Попробовав его, хоть пригубив однажды, уже не забудешь его сладкий вкус с привкусом пряной горечи. Сладость власти над чужой волей. Если знать, что своей воли никто не имеет, то власть эта призрачна, как сон. Развеется, и останутся лишь воспоминания, которые хочется освежить. Это наркоманская зависимость от радости. Все равно, где и какой источник радости. Лишь бы радость. Чем больше ее съешь, тем больше хочется.
Эта власть делает с человеком странные вещи. Странно и страшно созвучны, как созвучно все, что похоже по смыслу. Откуда-то я это знал, как знал, что жизнь похожа на говно с изюмом. Чем больше съешь изюма, тем больше наешься дерьма. Вот откуда такие изменения, и как альфа-самец я понял, что меня убивает, поэтому ради тупого выживания решился на бунт.
Сделать бунт можно при помощи щелчка пальцев. Раньше я бы не смог сделать бунт, а теперь откуда-то знаю, как надо сказать, чтобы сделать бунт. Пантус научил меня. Что он имел в виду, я понял, когда решился на бунт против естественного хода событий, когда все идет своим чередом.
– Никто не заметит разницы, – сказал он. – Тем более, что ты здесь в одиночестве. Главнее тебя никого нет. По курсовкам никто не выкупит подмены. Слово положенца – закон. Это как с «Ом мани падмэ хум»: говорится одно, а слышится другое. Ты отписываешь в малявах дзэн-буддийские трактаты о не-рождении, пустоте и отрицании, они их получают, прочитывают и отрицание превращается в «отрицалово», древний символ инь-ян в «людское-воровское», а заповеди – в понятия, по которым люди живут. Но в этой кишащей куче всегда найдется один червячок, который копошится по-особому, не так, как все, и однажды он приползет к тебе. Если он выстоит, не захлебнется, то рано или поздно пересечется с тобой. Ибо если он так же брезглив, как ты, то путь его совпадет с твоим. И однажды коцнется брама, он войдет и останется вместо тебя, а ты уйдешь дальше, как уйду сейчас я. Он и есть твой следующий. Так что ожидай.
Так он сказал, а потом коцнулась брама, и его заказали с вещами.
– Долго мне тут сидеть? – спросил я.
Он улыбнулся.
– Не знаю. Как повезет. Это зависит от твоего следующего. Я дождался, и ты дождешься.
– По-другому никак нельзя?
– Не знаю. Может, и можно. У меня вот так, – он развел руками, – а у тебя как получится.
Пантус собрался, подмотал скатку и сложил ее у входа. Для меня это был вход, а для Пантуса выход. Остается надеяться, что мой выход в противоположной стороне входа. В противоположной всему привычному. Всему тому, что легко строится и складывается удачно.
Я вошел, а вор выйдет. Даже если когда брама коцнется, я подскочу, оттолкну вора и сам выскочу в проход, то ничего не получится. Для Пантуса там свобода, а для меня продол. Продольные не пустят, не мой черед.
«Жди следующего, – сказал Пантус, – ты можешь долго ждать, но это произойдет внезапно и не так, как ожидал».
Пока размышлял, брама коцнула второй раз. Я остался внутри, а вора больше не было. Всего, что снаружи, тоже не было. Голый космос. Впрочем, как всегда. Почти ничего не изменилось. Я сидел и ждал, но мне надоело ждать.
Несмотря на то что в тюрьме все происходит быстро, время ползло медленно. Я устал, и глаза устали провожать дни, зачеркивая их в календаре. Когда же появится следующий? Когда я смогу уйти? Может быть, он долго не появится. Или вообще никогда. С чего я взял, что вор сказал правду? Где я видел, чтобы в тюрьме кто-то говорил правду? Кому я поверил? Зэку? Они мастера трусить сечку.
Я с удовольствием впадал в отчаяние. Я был головой червя, но не находил в этом отрады. Я был еще больше несвободен, чем раньше, и стал забывать, кто я и зачем я. Постепенно превращался из «Ом мани падмэ хум» в «Йобаную падлу хуй». Скоро не узнаю ни следующего, ни самого себя, каким был, когда заехал. Следующий пройдет мимо, и я его съем, так и не распознав, кто он такой. Но мне нужна свобода, а не жратва или жертва. Ведь чтобы брама коцнула, я должен узнать его, а как его узнать, если наши пути не совпадут?
Страхи и сомнения терзали меня, все на букву «с». Я решил больше не ждать и, пока не поздно, стать сумасшедшим. Этот способ я знал с самого начала, сам его придумал и следовал этому пути, пока Пантус не сбил с него своим следующим.
Я психанул. С меня хватит. Кто посмеет остановить меня, если я главный? Захочу – и будет как захочу. К чертям следующего. Я размыкаю пасть.
Это было не сложно. Отписал малявы с курсовками. Слово положенца, как слово вора в законе, обсуждению не подлежит. Тюрьма зажила бунтом, как раньше жила тюрьмой. Змея, как рыба, вся в чешуе и гниет с головы. Но не все так просто.
Я сомневался, и сомневались другие, словно копируя мое настроение. Думали: а может, не надо бунта, может, договориться с ментами? Они заговорили вопросами и отвечали вопросом на вопрос, совсем не по-арестантски, а как затравленные бытом терпилы и вольняшки, которым воля дается даром и не понимают они, что с ней делать. Они сомневались и боялись не только потому, что я сомневался, а потому, что завтра самое страшное, еще страшней, чем с Пантусом.
В хозблоке, где сидят козлы, захвачены заложники. Несколько продольных и несколько сук. Их убьют, если менты пойдут на штурм. Это не моя идея. Так вышло, потому что бунт в тюрьме как война на фронте. Люди подчиняются курсовкам, но исполняют их по-своему. Я сказал: «Бунт», а они уже знали, как его делать. Но за это отвечать буду я, потому что я главный.