Вот и Конан, как все, занервничал. Он сказал:
– Что ты делаешь?
Это его любимый вопрос, с него началось наше знакомство.
– Ты с ума сошел? Сидел бы ровненько. Отсидел и вышел. А теперь что? Как все это разгребать?
Он был моим альтер-эго: задавал те же вопросы, что задавал себе я.
– Сидел бы, конечно, сидел, – ответил я. – Да что теперь об этом? Я уже начал. Глупо прерываться. Будет только хуже.
– Не будет. Может, еще не поздно.
– Не поздно было вчера, а сегодня поздно. Сам видишь.
За стенами, за решкой, на неподконтрольных нам продолах суетились люди в масках и камуфляже. Конан чувствовал это. Они были опаснее всех Пантусов в лучшие их времена. Они были призваны, чтобы убить нас при попытке к бегству.
– Или, – говорю, – у тебя есть машина времени?
Он ответил, что нет.
– Ну значит, – сказал я, – выбора тоже нет. Только вперед, а назад…
Я многозначительно замолчал и показал указательный палец. Указательным пальцем можно показать все что угодно. Можно покрутить им у виска, можно приставить к голове, имитируя ствол пистолета, пальцем можно прочертить воображаемую линию по шее, как ножом. Пальцевые жесты можно понимать по-разному, но означают они одно последствие на букву «с».
Конан все понял.
– Черт! Что ты наделал!
– Вот именно. Я.
– А я?
– А ты со мной.
Вот и все. Сомнения закончились.
Через какое-то время он успокоился. Мы выпили чаю. Многим полегчало, потому что мне полегчало. Он сказал: «За этот бунт можешь смело колоть себе эполеты».
– Какие еще эполеты? – спросил я.
– Да так, – сказал он, – в тюрьме принято. Кто был на бунте, может колоть себе эполеты, чтобы знали, что был на бунте.
– Детский сад.
– А я сделаю. – Конан потер левое плечо. – Правда, кольщиков нормальных здесь нет, но на лагере найду.
Какое-то время мы сидели тихо, думали, но мысли были общие. У всех в тюрьме мысли общие. О тюрьме и воле. Были еще мысли о бунте, родных, девушках, смерти, прошлом, будущем, обо всех, кого любили, а о тех, кого ненавидели, мыслей не было, но все эти мысли объединялись, как общим знаменателем, тюрьмой и волей. Начинались с них и ими заканчивались, если додумать их до конца.
– На хрен тебе эта свобода? – спросил вдруг Конан. Я угадал, он думал о свободе.
– То есть как на хрен? – Я не знал, что ответить.
– Ну что там на свободе, чего нет здесь?
Это был простой вопрос, но в его простоте крылась сложность.
– Там свобода, – сказал я.
– Какая свобода? Что это такое вообще, свобода?
Этот вопрос был еще проще. Такой простой, что конкретный ответ на него не придумали.
– Там, – сказал я. – Там лучше, чем здесь.
– Лучше? – Его ухмылка не сулила ничего хорошего. Сейчас он скажет такое, отчего я снова начну сомневаться.
– Была у меня одна корова, – сказал он.
– Какая корова?
– Я же из села. Не рассказывал разве?
– Нет.
– Ну вот. Рассказываю. Была, короче, у меня корова. Она все время хотела сбежать. Особенно когда видела чужое стадо. Мычала и бежала туда. Думала, ей там будет лучше, а там было то же самое. Вот однажды она все-таки сбежала, и дали ей там пизды, чтобы не бегала в чужое стадо. Она перестала давать молоко, испортилась, короче. Стала другой. Из мясо-молочной превратилась в мясную. Ясное дело, ее зарезали. Пошла на колбасу.
Ого, подумал я, он интересней, чем я думал.
– Да ну, – сказал я. – Не сравнивай. Я ж не корова. Они тупые животные, а мы люди. Чувствуешь разницу? Вот если бы они тоже были как люди, то есть о чем-то догадывались, все было бы по-другому.
– Ага, – сказал Конан, – по-другому. Сначала у них развился бы невроз. Вот, как у тебя (здесь я улыбнулся). Многие старались бы об этом не думать, выработали бы свой философский взгляд, как они вырабатывают молоко, долго пережевывая одно и то же. Некоторые продолжали бы думать дальше. Среди них нашлись бы такие, кто хочет поскорее сдохнуть, чем так жить. Они бы вешались на собственных цепях или бесились. Тогда их раньше срока отправляли бы на бойню. А немногие искали бы другие способы сбежать. Кое-кто находил бы, а одиночки, их единицы, все-таки убегали, и умирали бы они в другом месте. Ты просто хочешь умереть в другом месте, вот и все.
– Я просто хочу на свободу, – сказал я и успокоился.
– Вот ты бронелобый. – Конан покачал головой.
– Знаю, – сказал я. – Я знаю, куда ты клонишь. Что свобода и тюрьма одно и то же?
– Да.
– Все равно, – сказал я. – Лучше на свободе, чем в тюрьме.
Он закурил, сходил на дальняк, вернулся.
– Ожидание хуже всего, – сказал он. – К этому невозможно привыкнуть. Вроде живешь-живешь, а происходит все неожиданно, как снег на голову и неизвестно когда.
– Я только одно знаю наверняка, – сказал я.
– Что?
– Завтра коцнется брама. Это точно.
На сей раз он замолчал надолго. Потому что я не задавал вопросов. Без вопросов диалог прерывается, говорить не о чем. Все возможные варианты действий и мыслей произошли. Все выговорено и сделано. Остается только молчать и ждать. Когда подумал об этом, то понял, что тянуть паузу не имеет смысла. Вечно сидеть не получится. Программа закончилась, выскочило game over.
Я встал, чтобы уйти. Малолетка не шелохнулся. Только сказал вдруг, словно ждал этого момента, когда я встану, чтобы уйти.
– Что там с теми долгами?
– Какими долгами? – Я схватился за эту новую тему, как за спасительную соломинку, в надежде хоть на миг оттянуть неизбежное.
– Какими долгами? – спросил я.
– Ну… ты же брал кредит?
– А… это, – вспомнил я. – Рано еще отдавать. Брал на месяц, а прошло недели две.
Малолетка посмотрел на меня как в последний раз, и следующие его слова были последними.
– Теперь волноваться не о чем?
И помолчав, добавил:
– Правда?
– Правда. – Я кивнул, словно поставил точку.
Тошнота подступает к горлу. Я блюю, как в детстве. Дежавю. Знакомый запах.
Да. Это правда. Волноваться нечего. Можно уходить. Это точно конец. «Точно» и «точка» созвучны. Опять я о чем-то догадываюсь.
Последней чашкой кофе на свободе была не чашка, а пластиковый стаканчик, который я выпил в «Макдоналдсе», куда прибыл в семь утра, потому что в десять состоялось судилище с вынесением приговора, наручниками и этапированием в тюрьму.
Случилось так, как предполагал, поэтому напоследок решил выпить кофе. Это было как предсмертное желание, вроде последней сигареты, но сигарет не курил, а кофе пил. Почему предсмертное? Потому что тюрьма казалась смертью.
Из всех заведений, где можно выпить кофе в столь ранний час, открыт был лишь «Макдоналдс». Взял кофе, самый большой стакан. Его хватило на двадцать минут. Люди входили-выходили, никто понятия не имел, что меня ждет, после того как допью последние капли. А я имел.
Пошел в суд, как на Голгофу. После суда надели наручники и завели в клетку. Адвокат пошутил, что завидует мне, потому что теперь на много лет вперед у меня все расписано, спланировано, полная стабильность и никаких сюрпризов, а вот он не знает, что будет делать через час, полная неопределенность, все зыбко, как кисель, ненадежно: где деньги взять, как заработать, кредит платить и т. д. Если бы не наручники, я бы его ударил, а так только улыбнулся.
Потом меня повезли на рентген, в обычную поликлинику, которую посещают обычные свободные граждане, а я уже минут десять был несвободен. То есть был совсем другим.
Завели туда под конвоем, наручники не снимали. Там был маленький мальчик в школьной форме, первоклашка. Он зачарованно смотрел на меня, будто я страшный бандит из фильмов про бандитов. Он смотрел на наручники, на меня, на наручники, на меня. Не хотел его разочаровывать и подмигнул, чтобы было ему чем похвастать в школе.
Флюрографичка была последней симпатичной женщиной, которую я видел. Долго ее вспоминал. И не только я. Целая тюрьма поклонников. А она, одинокая женщина, об этом ничего не знает.
В тюрьму затянуло как в болото. Я тонул и задыхался. Настоящая зловонная трясина, населенная пиявками. Зыбко и липко. Я тонул до самого дна, а на дне уперся в твердое. Когда нащупал опору, оттолкнулся и сделал шаг, второй, третий и пошел по дну на ощупь. Берега не видел, была тьма и торф, пиявки лезли в нос и уши, норовили присосаться и присасывались. Было больно. Я не обращал внимания на дрянь, а шел по дну, ибо иного пути не было. Дно было неровным, с буграми и впадинами. Спускался в яму и сомневался, в ту ли сторону бреду, но выбор был один – брести или не брести. Я шел, и яма оставалась позади, начинался подъем и новая надежда, но это был всего лишь холмик, он тоже заканчивался, я снова терял надежду и отчаивался.
Я шел по твердому, через холмы и ямы, их было так много, что я перестал их различать и думать о них. Они исчезли, как исчезло все, что не имело значения. Единственное, что осталось – дно, по которому шел. Дно вывело на берег. Ведь берег – это дно без болота.
Книгу оставлю в тюрьме. На воле она не нужна. Это общая тетрадь с множеством почерканных листков. Кому-то она пригодится, как пригодилась мне желтая книга, если он сумеет разобрать мои каракули, конечно. Или ее скурят, как Библию. Тоже неплохо.
Пора закругляться. Мусора на продоле. Сегодня-завтра все закончится. Мы удерживаем тормоза. Вот-вот коцнется брама и что-то будет. Коцнуть созвучно с концом. Возможно, это что-то значит.
Живучий гад
Детство. Двенадцать лет. Саша заработал за два часа двадцать пять рублей.
Буханка хлеба стоила двадцать две копейки. Мороженое, сто граммов, – двадцать копеек. Проезд на метро – пять копеек. Автомобиль «Жигули» – пять тысяч рублей. Месячная зарплата его папы двести пятьдесят рублей, а у Саши в кармане двадцать пять рублей, за два часа, из воздуха.