Светит солнышко на небе ясное,
Цветут сады, шумят поля.
Россия вольная, страна прекрасная,
Советский край, моя земля!
Ростов начала 50-х годов был городом, еще не вполне оправившимся от последствий войны. Зияли черными глазницами окон обгоревшие коробки Дома Советов, театра, гостиницы «Ростов» и некоторых других монументальных зданий. Но главную улицу – красавицу Садовую, а по-новому – улицу Энгельса, к тому времени уже привели в порядок. Садовая, застроенная еще до революции большими каменными домами с массой милых архитектурных излишеств, производила нарядное, праздничное впечатление, а наш университет был одним из ее любимых украшений. В Ростове насчитывалось тогда семь крупных вузов и около тридцати техникумов, поэтому был он городом молодым, шумным, веселым. Таким его видели в 30-е годы тетя Вера и ее муж. Функционировали в Ростове драматический театр с очень неплохой труппой, театр музыкальной комедии, ТЮЗ, филармония, цирк и масса кинотеатров как стационарных, так и открытых, летних. Часто наведывались эстрадные знаменитости из столицы. Словом, жизнь тут протекала совсем нескучно. С харчами проблем тогда не было. Проблемы возникали с деньгами. Стипендия на первом курсе составляла сумму весьма скромную – 225 рублей, повышенная – 275 (по нынешним деньгам это примерно 800 и 1000). К последнему курсу она возрастала до 325 и 375 рублей. Тетя с дядей по мере возможности помогали мне: одежду покупали, квартиру оплачивали, да и на питание подбрасывали. И если я когда-нибудь ходил голодный, так это по причине собственной безалаберности. Обед в студенческой или рабочей столовке стоил 4–5 рублей, еще столько же уходило на завтрак и ужин. Во время перемен к университету подтягивались лоточницы с горячими пирожками. Этими дешевыми пирожками с мясом или печенкой можно было отлично заморить червячка. Получалось так, что тогдашний студент ел мясо несколько раз в день. Интересно, сколько раз в день кушает мясо теперешний средний работающий гражданин свободной России? О студентах я уже молчу. К сказанному хочу добавить, что мы, как и все люди, отмечали праздники и дни рождения далеко не за нищенским столом. Может быть, зря я начал с хлеба насущного? Но, будучи марксистом, по-другому не могу. Ведь не случайно Энгельс в слове на могиле Маркса сказал, что человек, прежде чем заниматься политикой, искусством или наукой, должен есть, одеваться и иметь крышу над головой. В открытии этой простой истины и заключается величие Маркса.
Первого сентября 1951 года начались мои студенческие будни. Должен сказать, что программа романо-германского отделения была весьма и весьма насыщенной. Помимо двух современных и одного древнего языка – латыни, нам предстояло изучать на всю катушку как зарубежную, так и русскую литературу, а кроме того, целый букет общественных наук. Были еще русский язык, история зарубежная и отечественная, языкознание, педагогика и разные спецкурсы. Занимались по восемь часов в день, а потом надо было еще готовиться к семинарам и практическим занятиям следующего дня. Дисциплина была строгая. За несколько пропущенных без уважительных причин занятий, даже за несколько опозданий, могли исключить из университета. Стипендию платили только тем, кто учился на «хорошо» и «отлично». Многие наши девицы этого напряжения не выдержали и разбежались по различным пединститутам. На первый курс нашей немецко-английской группы пришли 19 человек. Дипломы получили 11. Ребят еще донимала военная подготовка, которая велась по программе артиллерийского офицерского училища.
Я рассказал, чему нас учили. Но ведь нельзя обойти вниманием и тех, кто нас учил. Сейчас Ростовский университет – один из авторитетнейших вузов страны. Но и тогда в нем были неплохие профессорско-преподавательские кадры. Кафедрой немецкого языка заведовал доцент Шпарлинский. Он читал теоретические курсы. Лет ему было много. «Знаете, коллеги, я учился в Цюрихе, – говаривал он в минуты ностальгии. – Я занимался в одной библиотеке с Лениным. Наши столы стояли рядом. Если бы я знал, кем станет Ленин, я бы с ним обязательно сблизился». Для чего Шпарлинскому надо было сближаться с Лениным, не ведали ни он, ни мы. Практические занятия по немецкому языку вел А. А. Гердт, в будущем известный профессор-германист. В течение некоторого времени языку учила нас Е. Е. Щемелева, в прошлом переводчица на Нюрнбергском процессе, а в будущем профессор Института им. М. Тореза. Прекрасную память о себе оставили профессор Г. С. Петелин, читавший курс зарубежной литературы XIX–XX веков, и Ф. А. Чапчахов, специалист по литературе советского периода. Последний стал известным критиком и многолетним членом редколлегии «Литературной газеты». Были среди преподавателей, как водится, и комические персонажи, такие, как профессор Немировский, крупный специалист в области языкознания, и латинист Сурин. Эти замечательные добрые старики, осколки далеких прошлых времен, чувствовали себя потерянными в современной круговерти. О первом студенты старших курсов рассказывали, что после выхода в свет работы Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» он собрал пятикурсников и, поднявшись за кафедру, произнес краткую и трагическую речь: «Товарищи! Все, чему я учил вас пять лет, оказалось ложью». И зачитал вслух брошюру вождя. Второй жутко боялся чекистов. Он то и дело предупреждал нас: «Осторожно, осторожно, вас же из пуговки могут сфотографировать!» Преподавателя основ марксизма-ленинизма Дьяченко ждали, как ждут в цирке любимого клоуна. У Дьяченко, партийного номенклатурщика с огромным стажем практической работы, было о чем вспомнить. «Приехал я в 1925 году в Москву, – рассказывал он. – Подходит ко мне Лев Давидович Троцкий, руку пожимает. А я беру его руку и чувствую, что она липкая, скользкая. Не наш человек, думаю, не наш!» Или о коллективизации: «Как стал я станичных баб насчет колхоза агитировать, они меня ведрами, ведрами. Избили до полусмерти. А убежать я от них не смог. Уже тогда полный был». Но подлинный апофеоз наступал, когда Дьяченко, налившись кровью, бросался в атаку на философов-агностиков Юма и Беркли. «Эти подлые апологеты буржуазии, – кричал он, – утверждают, что мир есть всего лишь комплекс наших ощущений и существует лишь до тех пор, пока существуем мы. Исчезли мы – исчез мир. Но посмотрите, что получается! – Тут Дьяченко прятался за кафедру. – Разве вы перестали существовать от того, что исчез я? Разве перестал существовать я от того, что вы меня не видите?» – «Нет!» – орали мы, плача от смеха. Дьяченко возникал из-за кафедры, победно улыбаясь и вытирая лицо платком. Юм и Беркли были повержены, развеяны в прах. Впрочем, диамат, истмат и история философии читались у нас на достаточно хорошем уровне. А на пятом курсе нам просто повезло. Мы прослушали несколько лекций по современной философии в исполнении нашего нового ректора Юрия Андреевича Жданова. Да, да, это был сын того самого Жданова, крупнейшего партийного идеолога сталинской эры, это был второй муж Аллилуевой и, следовательно, зять самого Сталина, это был будущий академик, блестящий ученый и при всем при этом хороший человек. Вот когда Жданов читал лекции, то я не однажды слышал звук полета мухи в большом, переполненном студентами зале. От Жданова я впервые узнал правду о генетике, кибернетике и многих других интересных вещах.
Весной 1952 года я познакомился с будущим своим закадычным приятелем Левушкой Бардановым, который тоже приехал с Кубани и учился курсом выше на отделении славянской филологии. Точнее, Лев со мной познакомился. Подошел запросто, представился и заговорил. Осенью того же года мы оба получили места в общежитии. Решили поселиться в одной комнате. Общежитие РГУ было новое, хорошо благоустроенное, чистое, теплое, уютное. В комнату вселяли по шесть человек. Пятикурсников – по четыре. Молодожены могли рассчитывать на отдельное жилище. В нашей комнате первоначально жили четверо русских и два поляка. В следующем году прибавилось двое немцев, а мы с Левушкой представляли нашу великую Родину, пребывая в абсолютном меньшинстве. В то время в Ростовском университете училось много иностранцев. Преимущественно это были поляки, венгры, немцы, румыны, корейцы. Мы с ними быстро сходились и вскоре забывали, что они не совсем наши. Иностранцы же, в свою очередь, признавались в том, что среди нас быстро утрачивают ощущение заграницы. Все мы были тогда молоды, все верили во всемирное братство людей и в рай на Земле. Эта вера сплачивала нас и облагораживала отношения. Больше дружили с поляками и, как ни странно, с немцами. А, впрочем, что тут странного? Мы представляли наиболее пострадавшие от войны народы. Очень бережно, участливо относились к корейцам. Все они были травмированы войной, что заливала в те дни горящим напалмом их страну.
Левушка Барданов, поэт и художник, ввел меня в редакцию факультетской стенной газеты, которая была отнюдь не скучной и занудной, как большинство изданий подобного рода. Газета выходила ежедневно, и каждое утро под ней толкалась и шумела солидная толпа читателей. Редакция на несколько лет сделалась родным домом. Здесь я, несостоявшийся журналист, отводил душу и оттачивал перо. Сколько тут было написано фельетонов, пародий, басен, эпиграмм и обычных репортажей! И все это одним махом, и все это на краешке редакционного стола! Здесь царил вольный дух интеллектуальной раскованности и чистого юного товарищества. Здесь всегда было весело. Здесь украдкой можно было полюбоваться самой красивой девушкой факультета Томкой Романовой, которую в мужских кругах величали не иначе, как Первой Леди. Кстати, о девушках. Они стали обращать на меня внимание, когда мне стукнуло восемнадцать. Я на них – еще раньше. Но всегда случалось так, что я влюблялся в хорошеньких дур, меня же любили девушки умные и содержательные, но не очень красивые. Наверное, поэтому я уехал из университета без спутницы жизни.
Сегодня то время называют черной дырой, а нашу страну того периода сплошным концлагерем. Чушь собачья! Вы послушайте лирические песни той поры. Такие песни не поются в черных дырах и концлагерях. Все дело в том, что Сталин строил свою империю в двух измерениях, в двух плоскостях, которые никогда не пересекались. Первая плоскость была для большинства. На ней люди жили обычной жизнью: трудились, влюблялись, радовались весеннему ветру и солнцу, ездили в отпуска, отмечали праздники, вливались вечерами в толпы на ярко освещенных улицах больших городов, непринужденно шутили, смеялись. Вторая плоскость была для меньшинства, хотя и весьма многочисленного. Там мела поземка, лаяли сторожевые псы, маячили на вышках часовые, тянулись до дальних горизонтов ряды колючей проволоки. Это был архипелаг Гулаг, где вместе с уголовниками и фашистскими пособниками отбывали немыслимые сроки бывшие люди, осужденные еще в 30-е годы. Для большинства это была terra incognita. Клянусь, что слово «Гулаг» я впервые услышал только в 60-е годы, когда начал работать в ЧК. Говорят, что в людях той поры сидел постоянный страх. Не было страха! Чего следовало бояться, если за все время моей учебы в университете в нем не арестовали ни одного человека? Да и ради чего требовалось сажать людей? Они ведь в огромном большинстве своем были преданы режиму, верили ему, шли за ним. В тот момент Сталин имел как раз тот народ, который он хотел иметь. Со мной учились дети репрессированных в 30-е годы. У Анатолия Слинько, Владимира Барсукова, Дмитрия Джавахидзе отцы были видными партийными работниками. Все они сгинули в Гулаге. Как видите, это не послужило препятствием для поступления их детей в советский вуз. Анатолий Слинько даже получал Сталинскую стипендию. Таковы были парадоксы того времени. К сему следует добавить, что я хорошо знал всех троих и ручаюсь: любой из них в случае необходимости отдал бы жизнь за власть, оставившую его сиротой. Так же поступил бы и я, ибо власть эта была освящена столетиями самой что ни на есть праведной