Резкое похолодание. Зимняя книга — страница 9 из 33

Я ошибся. Она не рыдала, не сутулилась и не корчилась. Она просто убиралась. Отодранные паркетины уже вернулись на свои места, грязные следы были смыты с пола, одежда распихана по ящикам, бумаги разложены в аккуратные стопочки. Когда я вошел, она как раз занималась книгами. Уцелевшие экземпляры раздраженно распихивала по полкам. Разорванные томики, мятые страницы и свернувшиеся кольцами корешки складывала в большой серый холщовый мешок – точно готовила новогодний сюрприз для двоечников и второгодников.

В книгах-то, кстати, они и нашли то, что искали. Страница с приклеенной к ней листовкой первой выпала из распотрошенных «Основ химии». И пока другие страницы по-осеннему ускользали прочь – под стол, под комод или просто подальше, к стене, – эта глупо и тяжело шлепнулась на пол, прямо им под ноги.

«…Если все элементы расположить в порядке по величине их атомного веса, то получится периодическое повторение свойств. Это выражается законом периодичности. Великое дело Октябрьской революции подло предано. Страна затоплена потоками крови и грязи. Миллионы невинных людей брошены в тюрьмы, и никто не может знать, когда придет его очередь… Социализм остался только на страницах окончательно изолгавшихся газет. В своей бешеной ненависти к настоящему социализму Сталин сравнился с Гитлером и Муссолини… Не бойтесь палачей из НКВД. Они способны избивать только беззащитных заключенных, ловить ни о чем не подозревающих невинных людей, разворовывать народное имущество и выдумывать нелепые судебные процессы о несуществующих заговорах. Пролетариат нашей страны, сбросившей власть царя и капиталистов, сумеет сбросить фашистского диктатора и его клику»[1].


Обнаружив страницу, они еще некоторое время возились у нас, отколупывали – без интереса, с ленцой – плинтуса и паркетины, но больше ничего занятного не нашли. Напоследок взломали вечно запертый ящик его письменного стола («А здесь у нас что, Лев Николаевич?» – «Здесь личная переписка… у нас». – «Ключ, пожалуйста». – «К сожалению, я его потерял». – «А вы случайно не находили ключик, Валентина Викторовна?» – «Нет, что вы! Я даже не знаю, как он выглядит!»). Врала, врала, знала! И как выглядит, знала, и где лежит – в соседний ящик он его клал, святая простота, в нижний ящик без замка, под груду бумаг! – и не раз в отсутствие мужа ключиком пользовалась, и с «личной перепиской» давно уже ознакомилась, жадно, азартно, чуть не радостно вчитывалась в невыносимые строки, и беззвучно шевелила губами, при в общем-то довольно скверной памяти мгновенно запоминая слово в слово любовные признания чужой женщины, подписывавшейся «твоя С.». И из намеков этой чужой, из брошенных ею вскользь обещаний, просьб и упреков («Да что же это такое, Лева, когда ты с ней наконец поговоришь? Я все понимаю и про совесть твою, и про обязательства, но ты и обо мне подумай, не заставляй столько ждать…») безжалостно и точно, как опытный хирург, вычленяла его слова, его просьбы, его обещания. О, Валя любила читать эти письма! Едва уловимо они пахли чужими духами, а может быть, просто чужим ароматным домом – и запах этот тревожил ее и привлекал, как запах свежей крови влечет оборотня. Покрыться шерстью и разодрать острыми клыками, когтистыми лапами эту С., которая на что-то рассчитывает, на что-то претендует, чего-то ждет, перегрызть глотку и выцарапать глаза – вот чего ей, наверное, больше всего хотелось. Впрочем, поступила она куда проще…


Ключик вывалился из нижнего ящика вместе с бумажными его внутренностями, предательски звякнул об пол и – ну конечно же они поняли, к какому замку он подходит, но запертый ящик все же не открыли, а с треском взломали, то ли для устрашения, то ли из извращенной какой-то корректности…

Все письма они забрали («Следствие разберется!»), но Валя о письмах не жалела. Новых теперь не будет, старые она знала наизусть; в старых не осталось для нее ни кровинки, старые были просто падалью – и падальщики ее унесли.

Вместе с Левой ушел и мой отец. Я просил его, я кричал: «Папа, не уходи!», а мама только грустно молчала, и он тоже молчал. Уже в дверях он обернулся ко мне и сказал: «Ты – после меня, аминь». И я вышел на улицу – я ведь понял его так, что мне нужно идти следом. И я струсил – не сел в эту их черную машину… И лишь потом, ночью, пока Валя заметала их страшные следы, мама бесцветным голосом объяснила мне, что он на самом деле имел в виду: я теперь в ответе за дом. После него.

Спать Валя тогда так и не легла – убиралась всю ночь. Подбирала, сворачивала, распихивала, штопала вспоротые брюха подушек, шумно и зло шелестела веником, смахивала пыль, мыла, терла, скребла – точно хотела выдраить не квартиру свою, а душу, только не знала где, в каком закутке, на какой полке эту самую душу искать…

С оставшимися мужниными бумагами Валя обошлась просто – то, что, по ее мнению, имело отношение к химии (то есть попросту все, чего она не могла понять), складывала на антресоли: рассчитывала, значит, что он вернется, а может быть – просто из уважения к науке… Все остальное выбрасывала.

Уже под утро она уселась в кресло, тоже при обыске распоротое, а теперь наскоро залатанное, поднесла к уху черную телефонную трубку и медленно, очень медленно потащила худым бледным пальцем пустой кругляшок диска по часовой стрелке, уперлась в твердое, несколько секунд подержала так и отпустила. Потом выбрала другой кругляшок – и снова поволокла. И еще один. И еще…

– Простите, ради бога, за ранний звонок, – сказала Валя тихо и чуть смущенно, таким тоном, каким обычно справляются в больнице о здоровье смертельно больного. – Я могу поговорить с Соней?

В ответ трубка выдохнула что-то (слов мне было не разобрать) не мужским и не женским, а просто очень старым и безжизненным голосом.

– А когда она вернется? – почти шепотом спросила Валя и свободной, без трубки, рукой стала вдруг с остервенением расчесывать себе шею; шея ее покрылась пунцово-красными пятнами – видимо, они сильно зудели…

На этот раз на том конце провода ответили громко, отчаянно и задорно, так, что даже мне было слышно:

– Никогда.

Валя повесила трубку на рычаг и стала чесать шею обеими руками.


Лев вернулся через два года – в сорок первом (дома он пробыл лишь час; у подъезда ждала машина, она должна была увезти его на вокзал, к поезду, а поезд – прочь из Москвы, на восток, в лаборатории Казанского университета). Все же он был весьма уважаемый химик, член-корреспондент, талантливый ученый… А талантливым ученым многое простилось в войну: орудия уничтожения, которые они могли подарить стране, заглаживали их детские вины. В обмен на смерть, которую они должны были вычислить, синтезировать, создать, им возвращали назад их собственные жизни.

Ну а молоденьким лаборанткам жизни свои выменивать было не на что – так что Соня действительно не вернулась никогда.

И мой отец тоже не вернулся. Никогда.


Этого я Вале не простил.


…Я шел вдоль берега, снова шел вдоль берега.

На этот раз было куда теплее. Вместо ледяной корки под ногами коричневело полужидкое месиво – точно болота, ушедшие некогда в недра земли, просочились наружу, взбухли грязью и мокрыми сугробами. Пруд мутно лоснился чуть заснеженным льдом; недалеко от берега одиноко стоял скрюченный белый лебедь. Вокруг его лап лед темнел овальной проталиной. В противоположном конце пруда красовался деревянный лебединый домик.

Лебедь не шевелился.

Повинуясь безотчетному желанию (умереть? убить? помочь?), совершенно неожиданно для себя самого я шагнул на лед и направился к птице; лед, слава богу, оказался довольно крепким.

Я положил перед ним маленький кусочек булки – все, что у меня оставалось. Лебедь чуть встрепенулся, грустно покосился на дантель и снова замер.

– Ну, ешь, ешь давай, – подбодрил его я. – Ешь, а то помрешь.

Лебедь чуть приоткрыл клюв и от этого действительно стал похож на умирающего.

– Ешь, я сказал!

Я подобрал кусок и засунул ему прямо в клюв. Лебедь взглянул на меня с легким испугом и открыл клюв шире. Булка вывалилась обратно.

– Если хочешь, могу тебя прикончить, – предложил я, и лебедь нерешительно ткнулся мне в руку своей змеиной головой.

Я совершенно не люблю птиц, но этот мне отчего-то приглянулся. Я молча свернул ему шею, положил белую тушку на лед и выбрался обратно на берег.


Вообще у прудов я настолько расхрабрился, что не пошел по Большому Патриаршему, хотя так быстрее, а решил сделать крюк и свернул в Спиридоньевский переулок – специально, чтобы взглянуть на злосчастный дом с барельефами, выстроенный на месте Спиридоньевской церкви. Тогда, в тридцать девятом, я до него, естественно, не дошел – настроения не было.

А посмотреть стоило. Обязательно стоило. Столько глупостей, столько подлостей я сделал из-за этого дома, а так до сих пор его и не видел…


Все началось с мужика.

В дверь позвонили, тут же зачем-то постучали, Лева открыл. На пороге стоял мужик в огромной ушанке, громко хлюпал носом и показывал бумагу, на которой фиолетовыми чернилами, капризным загогулистым женским почерком было выведено:

В Краснопресненский Райсовет

Жильцов дома № 26 по Спиридоновской улице


ЗАЯВЛЕНИЕ[2]

– Ознакомьтесь с документом. – Мужик уверенным рывком выбросил руку с бумагой вперед, точно ударил кого-то по невидимой морде, и в этой позе застыл. Получалось, что сам он вроде как вежливо остался за порогом, а рука самовольно вошла в прихожую.


Лев наклонил голову и, близоруко щурясь, начал покорно знакомиться. Изящные фиолетовые буковки с тонкими, похожими на паучьи лапки завитушками смотрелись как-то неуместно рядом с красной, шершавой мужицкой рукой, сжимавшей «документ».

– Можно? – Лев бережно потянул листок за край; красная клешня с готовностью разжалась.

Мы, нижеподписавшиеся, настоящим просим Краснопресненский Райсовет закрыть церковь по Спиридоновской ул. (рядом с нашим домом).