«Дорогой Лёня! Это мое первое и последнее письмо к тебе. Я уезжаю в Нижний, в родительский дом и оттуда пришлю к тебе своего поверенного, который будет вести дело о нашем разводе. Терпеть тебя я больше не буду. Твои девки, твое презрение, твое мотовство денег, доставшихся мне от папы, — все это закончится в моей жизни раз и навсегда! Как я благодарна папе за то, что он не согласился передавать в твое управление даже копейки сверх приданого! И поверь, ты ничего не получишь после того, как я вычеркну тебя из своей жизни! Все эти годы я прощала тебя. И теперь я чувствую себя виноватой — может быть, если бы я не закрывала глаза на твои выкрутасы, если бы сразу поставила себя по-другому, твоя буйная натура смирилась бы, твой характер смягчился бы, и ярость утихла. Но я слишком часто прощала тебя. Теперь и ты…»
— «Прости меня за это, если сможешь…» — дополнил Скопин.
— Она не кончала жизнь самоубийством, — сказал Архипов, кладя письмо на стол. — Не вешалась. Он ее убил и инсценировал самоубийство.
— А письмо, оторвав нижнюю строчку, вероятно, бросил на стол и забыл, — ответил Скопин. — Она пишет про буйную натуру, про ярость. Вероятно, жена Сбежина собиралась уехать, пока мужа не было дома. Но он вернулся раньше, чем она думала, застал ее, прочел письмо, впал в ярость и убил. А потом решил обставить все как самоубийство, но впопыхах про письмо забыл. А когда полиция уже приехала, нашел письмо и решил использовать его — оторвал последние строчки, которые намекают на то, что жена перед смертью просила прощения… скормил полицейским сказку про любовника, про ее чувство вины… А они разбираться не стали — как же! Такой приличный человек! В такой приличной квартире! Убит горем! А частный пристав Штырин, вместо того чтобы осмотреться и задуматься, осматривался с одной целью — что-нибудь стащить.
Скопин поднялся, достал из шкафа папку с материалами по делу о самоубийстве жены Сбежина, принесенную еще утром Архиповым, вынул оттуда записку и приложил к листку из шкатулки. Они полностью совпали.
— Что и требовалось доказать! — сказал он. — Вот теперь у нас на руках генеральная улика, которую ни один адвокат опровергнуть не сможет.
— Надо ехать к Сбежину, брать его, — убежденно заявил Архипов.
Скопин помотал головой.
— Нет, он сам к нам придет. Завтра мы с вами устроим засаду на господина коллекционера. Я хочу его собственное признание. А для этого надо подловить Сбежина в самый сильный момент его поражения. Ночевать вы останетесь здесь, на диване. Мирон постелит вам белье. И не стесняйтесь. Мы хоть и бобылями живем, но белье отдаем прачкам. Оно у нас чистое.
Захар Борисович горько усмехнулся.
— Но с чего вы вообще взяли, что Сбежин пойдет на Сухаревку за шкатулкой? Откуда ему знать про нее? — спросил он, зевая.
— По характеру ран Рубчика. Только одна смертельная. Остальные — нет. Сдается мне, что Сёмка умер не сразу. Да и я подсказал в свое время Сбежину, что шкатулка — у второго грабителя, про которого он не знал, потому что общался только со старшим Надеждиным.
— Будем надеяться, что вы правы.
Вошел Мирон и встал у окна.
— Схожу-ка я к части, встречу девчонку-то, — сказал он.
— Доктор обещал ее проводить обратно, — ответил Скопин.
— Ништо. Прогуляюсь.
Мирон накинул серую солдатскую шинель, в которой Скопин ходил в трактир, и вышел. Иван Федорович вздохнул:
— Есть у меня предчувствие, что наша бобылья жизнь скоро закончится, — сказал он печально.
Архипов заснул быстро, а вот Скопин лежал на спине без сна, натянув до подбородка серое солдатское одеяло. Он мог лежать так до рассвета, главное было — не заснуть, не провалиться снова в прошлое, в то прошлое, которое он, казалось бы, навсегда оставил, поступив на службу в туркестанский линейный полк. Конечно, война повернула к нему свое мертвое обожженное лицо, полное страдания, но страдание это было приземленным, понятным: когда тысячам мужчин дают ружья и выводят на поле друг против друга, когда каждая смерть тянет за собой новую смерть — смерть становится работой. Стой на месте, заряжай, целься, стреляй, коли штыком — перед тобой не человек, а противник, и все дело только в твоей ловкости и выносливости — кто передюжил, тот и победил. Тот и выжил. Как так получилось, что он, Скопин, сбежал к ужасам войны, спасаясь от ужаса, пережитого в одном из самых красивых и родных уголков России? Как получилось, что смерть одного человека показалась ему страшнее смерти тысяч людей?
Нет! Только не туда, в те светлые и радостные времена, закончившиеся кошмаром на берегу старого пруда! Это все проклятая девка из кабака — она снова напомнила ему Аню. Нет! Лучше вспоминать Самарканд, последний день осады, когда казалось, что сил оборонять Цитадель больше нет, когда каждый был ранен — и не по одному разу. Когда хлеб был почти подъеден, на каждого осталось не больше дюжины патронов, а две пушки на стенах уже давно не стреляли — порох вышел совсем.
Тело Косолапова не стали втягивать обратно на стену — просто перерезали веревку, и он свалился на серую пыльную дорогу перед воротами. Купец распух, его лицо, обращенное вверх, стало лиловым, вздувшимся. Скопин сходил на башню, посмотрел вниз, потом вернулся к Мирону, спавшему в перерывах между атаками «халатников». Мирон приоткрыл глаз и зевнул.
— Тихо там? — спросил он, ерзая на земле, разминая затекшие бока.
— Тихо.
— Ну, ничего, недолго осталось.
— Дня два еще продержимся, — возразил Скопин.
— Да не, — ответил казак. — Завтра наши подойдут.
— Кто?
— Кауфман.
Скопин сел рядом.
— Откуда знаешь?
— Художник сказал.
— А он откуда узнал? — спросил Скопин удивленно.
— У него спроси.
Иван Федорович встал и пошел в домик у стены, где жил Верещагин в компании двух офицеров.
— Василий Васильевич, — крикнул он в проем двери. — Вы тут?
— Тут, заходите, кто там? — донеслось изнутри.
Скопин вошел и дал глазам немного привыкнуть к полутьме.
— А, Иван Федорович, — сказал высокий бородатый художник, лежавший на лавке у глинобитной стены. — Что-то случилось?
Он был очень худ, одет в грязную гимнастерку и вытертые до блеска когда-то краповые штаны. Сапоги, с повешенными на них портянками, стояли рядом с лавкой. Одну руку художник положил на грудь, а другая свисала до земли.
— Мирон сказал, будто завтра придет подмога.
— Уже весь гарнизон знает, — донеслось из угла. Там лежал один из офицеров — его грудь была перебинтована плотно, будто для выправки осанки. На повязке темнели пятна проступившей крови. Он прогнал рукой мух, сидевших на пятнах. — Надеюсь, что Кауфман спугнет эту сволочь.
— Откуда сведения? — спросил Скопин, прислоняясь к дверному проему.
— Сведения верные, — ответил Верещагин. — От майора.
— Не понимаю, — нахмурился Скопин. — Как Кауфман мог узнать, что мы в осаде? Мы были последними гонцами, но ведь и нас перехватили. А после того как раскрыли Косолапова, прошло слишком мало времени, чтобы новые лазутчики могли добраться…
Он вдруг осекся.
— Сукин сын! — вырвалось у Ивана Федоровича.
— Кто? — спросил раненый офицер.
— Сукин сын! — воскликнул Скопин, развернулся и, не прощаясь, вышел.
Тяжело прихрамывая, он пересек госпитальный двор и ворвался в старый дворец. Карл Фридрихович Штемпель сидел за столом, на котором стоял чайник с дочерна заваренным чаем — им он поддерживал свои силы и не давал себе спать. При появлении Скопина майор смахнул со стола маленький бумажный сверток и сунул в карман.
— Что такое? — спросил Штемпель у тяжело дышавшего офицера.
— Рассказывайте, — громко потребовал Скопин. — Генерал возвращается?
— Да, — ответил Штемпель.
— Откуда он узнал?
Майор поднял к нему свое морщинистое обезьянье лицо с усталыми глазами.
— Что вы себе позволяете? — спросил он тихо. — Хотите под трибунал?
— Я имею право знать! — крикнул Скопин. — Я рисковал жизнью!
Майор пожевал губами, а потом прислонился спиной к стене с наполовину отвалившимися зелеными изразцами.
— Ну и что? — спросил он. — Здесь все ежечасно, ежеминутно рисковали жизнью. Так почему вы думаете, что у вас есть право задавать такие вопросы командиру?
У Скопина закружилась голова, и он тяжело оперся руками о стол.
— Косолапов не выдавал нас, — сказал он.
— Откуда вам это известно?
— Я говорил с ним там, на стене. Косолапов сказал, что его схватили еще до того, как он подал знак.
— Так и было, — ответил Штемпель. — Так и было.
— Но кто тогда продал нас «халатникам»?
Карл Фридрихович посмотрел Скопину прямо в глаза, покачал головой, а потом просто ответил:
— Я.
— Вы? — поразился Скопин.
Майор кивнул.
— Я. Можете меня осуждать, но мне все равно. Я сделал то, что должен был. Я перенёс мешок на крыше Косолапова так, чтобы противник знал, из каких ворот вы пойдете. А Косолапов… да, он был не виноват в этот раз. Но только в этот. Возьмите табурет, вы едва держитесь на ногах.
Скопин взял табурет, стоявший неподалеку, принес его к столу и рухнул на жесткое сиденье.
— Зачем?
— Очень просто, — ответил тихо Штемпель. — Вы стали отвлекающим отрядом. Противник был уверен, что вы пойдете путем, указанным предателем. И устроил вам засаду. А в это время я выпустил своего человека из других ворот. Он местный. Два дня назад этот человек сумел вернуться. Он известил генерала, и тот в спешке идет к нам. Завтра к вечеру его авангард должен быть в виду города.
— Вы послали нас на убой, — горько прошептал Скопин.
— Послал, — кивнул майор. — Хотите чаю?
Он взял чайник и начал наливать черную жидкость в изящный пузатый стаканчик, вероятно, принесенный из богатого самаркандского дома. Рука майора дрожала, и несколько капель упали на карту.
— Казака… Фрола… сожгли живьем, — сказал Скопин. — Нам грозили отрезать головы.
Штемпель поставил чайник и спокойно посмотрел на Ивана Федоровича, ожидая продолжения.