{27}.
«Остальное время было использовано г-ном министром и Сталиным для обмена мыслями по политическим вопросам». Риббентроп желал сделать в заявлении какой-нибудь реверанс в сторону Токио, поскольку «определенные, преимущественно военные, круги в Японии хотели бы компромисса с Советским Союзом [после поражения на Халхин-Голе! — В. М.]», но «в этом они наталкиваются на сопротивление со стороны определенных придворных, экономических и политических кругов и нуждаются в поддержке с нашей стороны в их устремлениях». Сталин предложение отверг, сославшись на то, что Токио доброй воли никак не проявил, а «каждый шаг Советского Союза в этом направлении истолковывается как признак слабости и попрошайничества». Попросив Риббентропа не обижаться, советский вождь заметил, что знает азиатов лучше, чем его собеседник: «У этих людей особая ментальность, и на них можно действовать только силой». Когда разговор зашел о Европе, Сталин выразился жестко и резко, что видно даже в дипломатичной записи Хильгера: «Советское правительство не собирается вступать в какие-нибудь связи с такими зажравшимися государствами, как Англия, Америка и Франция. Чемберлен — болван, а Даладье — еще больший болван».
На прощание Риббентроп предложил использовать обмен ратификационными грамотами для приезда Молотова в Германию и подумать о возможной встрече двух вождей. «После несколько скептического ответа Молотова по поводу поездки в Берлин Сталин сказал, что там, где желание, там будет и возможность. Встречу между ним и фюрером он назвал желательной и возможной в том случае, „если живы будем“». Живы они были после этого еще не один год, но так и не встретились.
В 12.40 Риббентроп вылетел в Берлин, сделав перед отъездом заявление для печати: «Мое пребывание в Москве опять было кратким, к сожалению, слишком кратким. В следующий раз я надеюсь пробыть здесь больше. Тем не менее мы хорошо использовали эти два дня. Было выяснено следующее:
1. Германско-советская дружба теперь установлена окончательно.
2. Обе стороны никогда не допустят вмешательства третьих держав в восточноевропейские вопросы.
3. Оба государства желают, чтобы мир был восстановлен и чтобы Англия и Франция прекратили абсолютно бессмысленную и бесперспективную войну против Германии.
4. Если, однако, в этих странах возьмут верх поджигатели войны, то Германия и СССР будут знать, как ответить на это».
В дополнение к этому сообщению, распространенному ТАСС и DNB, Вайцзеккер разослал германским миссиям циркуляр: «Германско-русские соглашения на постоянной основе урегулировали отношения между двумя странами в духе решительного восстановления их исторической дружбы. Идеологии двух стран остаются неизменными и ни в коей мере не затрагиваются данными соглашениями». «Территориальное размежевание государственных интересов, — говорилось далее, — …раз и навсегда устраняет любые будущие разногласия между Германией и Советским Союзом в отношении Польши»{28}.
Тогда в это верилось. По крайней мере хотелось верить… Однако под публичной эйфорией, умело организуемой в соответствии с новой генеральной линией, скрывались противоречия, иногда мелкие, иногда значительные. Риббентроп, полагает С. Дембски, «наверняка отдавал себе отчет в том, что его второй визит в Москву не мог способствовать росту доверия нацистского руководства [особенно Геринга, Геббельса и Розенберга. — В. М.] к проводимой им политике в отношении России. Ему также не удалось уговорить Сталина подключиться к концепции „континентального блока“ [впрочем, уговоры были робкие. — В. М.]. Тем не менее Риббентроп должен был представить результаты своей поездки в самом лучшем свете и объявить во всеуслышание о своем полном успехе»{29}.
Пятнадцатого октября рейхсминистр вернулся к идее пригласить Молотова в Берлин для придания большей торжественности обмену ратификационными грамотами и поручил послу выяснить этот вопрос. Днем позже уезжавший в Берлин Шкварцев встретился с Шуленбургом и передал ему предложение ратифицировать договор уже через три дня и одновременно обеими сторонами. На следующий день Шуленбург был у Молотова: попросил небольшой отсрочки с ратификацией и передал приглашение шефа, заметив: «ратификация — только предлог и что г-н Риббентроп просто рад был бы видеть его у себя гостем». Но ехать в Берлин немедленно нарком отказался: «Против поездки, продолжал т. Молотов, я ничего не могу сказать, но в настоящее время это очень трудно сделать физически[62]. Вопросы международной политики и необходимость компенсировать имевшую место оторванность от совнаркомовских дел затрудняют возможность поездки именно в данное время. Тов. Молотов просит г-на Риббентропа извинить его и еще раз подчеркивает, что, считая себя должником в отношении дважды приезжавшего в Москву г-на Риббентропа, в ближайшее время не может направиться в Берлин. Обмен же ратификационными грамотами в Берлине может быть произведен и без его поездки»{30}.
По мнению С. Дембски, «советское руководство не видело необходимости еще одной германо-советской встречи на столь высоком уровне, которая свелась бы к демонстрации, причем совершенно ненужной Кремлю», ибо «Кремль не хотел более тесного сотрудничества с Гитлером»{31}. В итоге обмен ратификационными грамотами состоялся лишь 14 декабря и без каких-либо особых церемоний. Однако 23 декабря в «Правде» появились поздравления Гитлера и Риббентропа по случаю 60-летия Сталина (Даладье, Чемберлен и Рузвельт вождя не поздравили). Рейхсминистр вспомнил об «исторических часах в Кремле, положивших начало решающему повороту в отношениях между обоими великими народами и тем самым создавших основу для длительной дружбы между ними». Через два дня Сталин ответил многозначительной фразой: «Дружба народов Германии и Советского Союза, скрепленная кровью, имеет все основания быть длительной и прочной»{32}. Она стала источником произносимых шепотом шуток («кровь-то польская»), а затем, когда разрешили, и благородного негодования. «Меня потрясла телеграмма Сталина Риббентропу, — возмущался четверть века спустя Илья Эренбург, — где говорилось о дружбе, скрепленной пролитой кровью. […] Это ли не кощунство! Можно ли сопоставлять кровь красноармейцев с кровью гитлеровцев!»{33}
Новый пакт между Москвой и Берлином встревожил многих. Муссолини говорил, вероятно, основываясь на впечатлениях Чиано от визита в Берлин и беседы с фюрером 1 октября, что «теперь Сталин положил Гитлера целиком к себе в карман» и что «Москва… в нужный момент подстегнула Гитлера и одновременно чрезвычайно увеличила его зависимость от СССР». Советский поверенный в делах Лев Гельфанд передавал циркулировавшие в Риме слухи о том, что «Гитлер все более проникает[ся] советскими идеями и даже высказал пожелание переименовать свою партию в „национал-большевистскую“, от чего не без труда его удалось временно отговорить»{34}. Комментарии излишни, но все равно занятно.
Шестого октября в Рейхстаге Гитлер предложил очередной «план мира», нацеленный на восстановление экономических и торговых отношений, жестко отозвавшись только о Черчилле, хотя с начала Польской кампании предписал своей пропаганде проявлять умеренность по отношению к Великобритании и Франции{35}. Даладье отверг план, даже не обсудив его с министрами. Чемберлен, по собственным словам, боялся предложения Гитлера «больше, чем воздушного налета» — «боялся, — как отметила М. А. Девлин, — его соблазнительности, его подкупающего эффекта, который будет произведен в том числе и на страну, категорически недовольную войной… Чемберлен опасался этого мирного предложения Гитлера не потому, что не хотел мира, мира он хотел, но перестал верить Гитлеру… Чемберлен с должной твердостью предложения Гитлера отверг». 12 октября он заявил в Палате общин: «Мир, который мы намерены обеспечить, должен быть настоящим прочным миром, а не вынужденным перемирием, прерываемым постоянными тревогами и повторяющимися угрозами. Кто стоит на пути к такому миру? Германское правительство и только оно одно»{36}.
Гитлер пришел в бешенство и поручил ответный удар Риббентропу, который постарался нанести его речью 24 октября в Данциге. Текст речи был отправлен в Москву, поскольку требовались авторизованные цитаты из высказываний Сталина и одобрение информации о их переговорах. 19 октября Молотов передал Шуленбургу одобренный вождем вариант, попросив убрать прямые ссылки на Сталина{37}. 7 октября «Правда» поместила изложение речи Гитлера и беседу Риббентропа с японскими журналистами, где были и такие слова: «Международные поджигатели не побоятся натравить сегодня английский и французский народы на Германию, а завтра они не побоятся натравить, например, друг на друга американский и японский народы»{38}. До Пёрл-Харбора оставалось 26 месяцев…
Первым серьезным испытанием для «дружбы без границ» (расхожее выражение не без иронии обыгрывало название Договора о дружбе и границе) стала советско-финляндская («зимняя») война. 23 октября лондонская «Ньюс кроникл» опубликовала интервью со знаменитым шведским путешественником Свеном Гедином, который неделей раньше встречался с Гитлером. Газеты сообщили о факте встречи, но содержание разговора оставалось неизвестным. Гедин — германофил, поддерживавший (хотя и не безоговорочно) нацистский режим — интересовался перспективой советско-финского конфликта и реакцией на него Германии. Гитлер ответил, что Третий рейх в любом случае сохранит строгий нейтралитет. Пересказывать его слова швед отказался, но поделился с журналистами собственными впечатлениями и соображениями, затронув тему возможной «большевизации» Европы. Без его ведома газета снабдила интервью подзаголовком «Д-р Свен Гедин недавно ездил в Берлин, чтобы предостеречь фюрера против сотрудничества с Россией», давая понять, что Гитлер думает так же. Как только известие достигло Берлина, путешественнику позвонил возмущенный Риббентроп (лично они знакомы не были) и потребовал публичного опровержения, сказав, что в противном случае будет опубликована полная запись беседы, не содержавшей никаких выпадов в адрес СССР; напротив, Гитлер заявил, что уверен в поддержке Москвы. Гедин немедленно дал просимое опровержение, а позже убедился, что газета исказила его слова. Этот частный эпизод интересен реакцией рейхсминистра на любую попытку даже не вбить клин, а хотя бы бросить тень на отношения между Москвой и Берлином