После того как он испустил дух, вечером 6 апреля 1199 года, королева Алиенора перевезла его останки в Фонтевро, где они были торжественно погребены в Вербное воскресенье (день «Пасхи цветов», как выражались в те времена). Отпевал Ричарда не кто иной, как Гуго, святой епископ Линкольнский, которому сослужили епископы Пуатуанский и Анжерский, аббат монастыря в Тюрпене Лука, сопровождавший королеву в ее путешествии, и Милон Пенский; по желанию усопшего сердце его перенесли в собор в Руане, где благодаря раскопкам оно было обретено вновь уже в наши дни (в 1961 году).
Тем временем в том же Руане двое его верных слуг печально ожидали подтверждения скорбной вести, которую они получили несколькими днями ранее от гонца в Водрё. Гийом ле Марешаль поспешил в Нотр-Дам-дю-Пре, где пребывал тогда архиепископ Кентерберийский Губерт Готье. Хронист передает короткий разговор, состоявшийся между двумя мужами накануне Вербного воскресенья, когда роковая новость окончательно подтвердилась. Архиепископ склонялся к признанию наследником Ричарда Артура Бретонского. На это Гийом ле Марешаль заметил: «У Артура нет советников, кроме дурных советчиков, он подозрителен и спесив; если мы поставим его своим главой, он наделает нам хлопот, ведь он не любит англичан». В самом деле, Ричард назначил своим наследником и преемником брата Иоанна Безземельного. «Марешаль, — сказал архиепископ, — будь по-вашему, но скажу вам, что никогда, ни об одном выборе своем вы не сожалели так, как пожалеете об этом своем выборе». — «Пусть так, но между тем таково мое мнение», — подвел итог Гийом Марешаль.
Такого же мнения держалась и королева Алиенора. Судьба уготовила ей лицезреть смерть ее возлюбленного сына, умершего в расцвете сил, в возрасте сорока одного года, после полной победы, когда можно было надеяться на достижение прочного мира. И теперь другой ее сын, тот самый Иоанн, который столь много вредил Ричарду, поддерживая короля Франции, получил право притязать на все наследие Плантагенетов.
Алиенора нимало не обманывалась насчет дарований своего младшего сына и его способности сохранить то прекрасное королевство, становлению и возвышению которого она так способствовала. Обладая даром предвидеть события, что всегда отличало эту «жену несравненную», она взялась ему помогать всем, чем могла. Это означало присягу королю Филиппу Августу, совсем недавно разбитому Ричардом, а еще поразительное кружение по городам Запада, то есть по Пуату и Аквитании, в которых в обмен за жалованные грамоты о послаблениях и привилегиях она выторговывала обещание военной помощи, которая вскоре очень понадобится Иоанну. Как раз во время этого объезда городов она прибыла в Ньор и обнаружила здесь свою дочь Иоанну в состоянии усталости, опустошенности и горестной подавленности. Иоанна была на шестом месяце беременности, когда ей пришлось, почти в одиночку, бежать из Лopare, где ее супруг не смог усмирить бунт неуемных мелких баронов. Она рассчитывала попросить помощи у брата и тут узнала о его смерти. Вместе с дочерью Алиенора возвращается в Руан, где, ввергнув всех в изумление, Иоанна заявляет о намерении принять постриг в Фонтевро, любимой Плантагенетами обители, где ее мать устроила свою родовую усыпальницу[58]. Епископ Кентерберийский Губерт Готье попытался было сорвать эту задумку, но Иоанна уже доказала, сколь стойким может быть ее упрямство; она сумела переубедить настоятельницу Фонтевро и заставила ее обойти канонические установления. Иоанна приняла постриг и произнесла обеты, а затем умерла. И только скончавшись, смогла она разрешиться от бремени, но родившееся дитя, которое было в ее чреве, тоже умерло, едва ли не сразу же после свершенного над ним обряда крещения. Иоанне было тридцать четыре года. Ее гробницу в Фонтевро обнаружить не удалось, зато в 1986 году нашли усыпальницу ее старшего сына, Раймона VII Тулузского; умирая, он пожелал, чтобы его погребли подле его матери, которой он не знал, — столь велико было почитание к весьма уважаемому аббатству, внушенное Алиенорой и унаследованное ее потомками. Монастырь этот, можно сказать, стал для королей Англии тем же, чем было аббатство Сен-Дени для монархов Франции.
За год до этого, почти в те же дни, 11 марта 1198 года умерла «графиня-сестра», та самая Мария Шампанская, к которой король Ричард обращался в поэме, сочиненной в немецких узилищах. Вокруг королевы Алиеноры явно возникала пустота.
Между тем зимой все того же рокового 1199 года королева, которой шел уже восьмидесятый год, пустилась в дорогу и пересекла Пиренеи. Одна мысль владела ею — она желала, чтобы Францией правил кто-то из ее потомства. По ходу переговоров в Гуле возник замысел бракосочетания тогдашнего наследника французского престола, будущего Людовика VIII, с одной из внучек Алиеноры. Королева пыталась если не увидеть воочию, то хотя бы прикоснуться к тому, что послужило бы продолжению рода Плантагенетов, — каково будет это продолжение, она, конечно, помыслить не могла, но она принимала его заведомо таким, каким оно будет, и, надо думать, одобрила бы то, что выросло из этого ее предприятия.
Так и вышло: погостив на рубеже веков при дворе своей дочери Алиеноры Кастильской, она победоносно вернулась к Пасхе 1200 года вместе с будущей королевой Бланкой, которую во Франции будут звать королевой Бланш и которая станет королевой именно благодаря решительному выбору бабушки. Из трех своих внучек — Беренжеры, которая уже была обручена, Урраки и Бланки — Алиенора пожелала взять с собой как раз Бланку и тем самым воистину преподнесла драгоценнейший дар французскому престолу. Уррака не оставила по себе сколько-нибудь заметной памяти для истории, а вот ее младшая сестра стала великой королевой XIII столетия и матерью короля Людовика IX, ставшего святым…
Представляется величественная картина: Алиенора под сводами аббатства Фонтевро на пышной церемонии погребения своего возлюбленного сына. Она должна была сразу же понять, что вместе с кончиной короля сошло на нет и королевство, непомерно огромное, даже для него, пусть и осененное от гор Шотландии до Пиренейских гор его славой. И как знать, не в эти ли мгновения задумалась она о воцарении родной своей внучки во Франции, коль уж не сбылась ее честолюбивая мечта о браке Генриха Младшего и Маргариты Французской, вследствие чего ее сын увенчался бы теми двумя коронами, которые побывали, пусть по очереди, на ее голове?
Удивительно, но никому не известно, где была во время этих похорон та, которая так и не дождалась собственной коронации: королева Беренжера. Личность не слишком яркая, она, со всей очевидностью, не очень-то держалась за страшившего ее супруга, которому была отдана. Зато ее имя осталось навеки связано с монастырем Милости Божией, который она основала на земле Эпо и населила цистерцианскими монахами много позже смерти Ричарда — примерно в 1229 году. Там и была погребена Беренжера, останки которой затем перенесли в собор Ле-Мана. Теперь в этом соборе можно видеть ее надгробие — в виде лежащего человека. Права на почетное нахождение в Фонтевро ее останки, стало быть, не заслужили. Выглядит памятник вполне заурядно, несмотря на красоту архитектурного ансамбля в целом, но он подлинный, хотя и отреставрированный.
Воспоминание о Беренжере возвращает нас ко второму публичному покаянию Ричарда, состоявшемуся в Пасхальный вторник 1196 года. Вновь он сокрушался о каких-то своих содомитских грехах; он всенародно объявил о своем раскаянии и опять воспроизвел тот же торжественный жест, который уже видели пятью годами прежде в Мессине. Именно тогда король призвал к себе королеву Беренжеру, которая, похоже, не занимала сколько-нибудь заметного места в его жизни.
Довольно ли этого, чтобы зачислить Ричарда в гомосексуалисты? С тем же основанием можно было бы назвать его жестоким, коль уж он дважды или трижды выказывал немилосердие. Его выходки, конечно, смущают, но не вернее ли относить их на счет чрезмерной, даже по сравнению с обычной для него, горячности? Как-никак у него был внебрачный сын Филипп, да и слава охотника до юбок, так что однополая любовь если и бывала ему знакома, то, скорее всего, просто потому, что он оказывался в соответствующем обществе и поддавался всеобщей разнузданности. Как замечал хронист Амбруаз, не отрицавший некоторых изъянов у обожаемого им героя: «Он неистовствовал так безумно…»
Как бы то ни было, Ричард вполне соответствовал своему времени. Каковы бы ни были его выходки или причуды, он ими ничуть не гордился. Скорее наоборот: сожалея о несдержанности, он не побоялся дважды принародно покаяться в своих прегрешениях, что для нашего времени и нашего душевного склада представляется чем-то странным и едва ли вообразимым. Сама мысль о главе государства, публично признающемся в греховности своего будничного поведения и просящего прощения у Бога в присутствии своего народа, совершенно немыслима в нашу эпоху, которая, может быть, и привычна к самооплевыванию, но лишь перед партией или перед диктатором, помыкающим обществом и государством. Во времена Ричарда, напротив, все это было в порядке вещей. Ричард, несомненно, знал, что Библия весьма решительно осуждает содомию, как тогда называли этот порок. Картина гибели в муках и огне погрязшего в грехе Содома осталась жестоким символом бесплодности, естественного следствия гомосексуальности.
Но столь ли бесплодным оказалось царствование Ричарда? Да, он не оставил после себя наследника, но после него остался образ. В том же ключе Гийом ле Марешаль воплощал дух того рыцарства, той безупречной верности, которые сохранились и пережили и Ричарда, и Марешаля и в конечном счете обеспечили передачу короны юному Генриху III, сыну Иоанна Безземельного. Сам же Ричард остается для нас примером героя своего времени. Это касается и его крайностей. Он хорошо вписывается в свое время, в эпоху живой веры, когда человек, сознававший себя грешником, и помыслить не мог об оправдании своих ошибок и заблуждений ссылками на какую-то «вольность» или «свободу» — да мало кто и подозревал о существовании чего-то подобного. В последние годы жизни, свидетельствуют хронисты, он каждый день бывал в церкви и умножал благодеяния; вершиной его благотворительной деятельности стало основание аббатства Сен-Мари-дю-Пен, настоятель которого, Милон, был рядом с Ричардом в его смертный час и участвовал в погребальном богослужении. Его предсмертные признания засвидетельствовали его глубокую веру: он, не причащавшийся столько лет, та