Рифы далеких звезд — страница 25 из 35


Он пошел дальше. Наступил на опавшую яблоневую листву, под ногами нежно сохнули лепестки, оброненные ветками, которые пышно и печально цвели под осенним солнцем.

Змея проводила его взглядом, но не сползла на землю. По-прежнему обвивала старую яблоню, держа в зубах плод, к которому не потянулась рука учителя. Вероятно, змея поджидала тут другого человека — юного, еще не познавшего мнимых радостей жизни или же еще не родившегося на свет, который будет зачат здесь, среди охваченных запустением деревьев.

Ведь змея была мудрой и знала, что ничего на свете не вечно и затопленное водой когда-нибудь вновь воскреснет.

А воскресшее долговечнее и мудрее, потому что вышло оно из лона смерти…


Рано утром на дороге показался Лесной Царь. Дуло карабина, покачиваясь, блестело под лучами встающего солнца. Впереди него шагали четверо лесорубов с топорами. Стальные лезвия их топоров тоже блестели на солнце и, несмотря на возраст этих людей — его выдавала седина, — в их поступи отражалась бодрость и свежесть апрельского утра. В первую минуту он решил, что лесник с утра пораньше поймал на вырубке браконьеров и ведет их в город, чтобы передать в руки властей — не зря же он шагает у них за спиной, как конвоир за арестантами. Но потом, прислушавшись к их голосам (они о чем-то друг другу рассказывали и смеялись), увидев, куда они направляются (компания повернула вдоль реки в сторону села), учитель понял, что дело совсем в другом…


Невообразимо светлыми и свежими были апрельские утра в поречье Огосты. В солнечном свете, который человек ощущал не только телом, но и мыслями, был какой-то особый холодок, какой бывает в этих краях только весной: то была прохлада еще не прогревшихся заводей, терпкий запах древесного сока, заслезившегося по вьющимся лозам, влажное благоухание расцветающих деревьев. Все сливалось в единое ощущение молодости, вечности, и хотя ощущение это было обманчивым и быстротечным, как сама жизнь, душа воспаряла над заботами — даже та душа, которой судьба уже преподала горькие уроки, — она очищалась от будничного и тленного, и пчелы жужжали в ней, как в серебристых ветвях яблони…

Яркостью зелени и белизной цветущих деревьев весна затянула все раны снесенного села: скрыла из виду фундаменты былых строений, раскиданные обручи от старых бочек, разбитые глиняные горшки, от которых шел кислый дух солений…

Все было в цвету — даже крохотный куст терновника, даже сохнущее дерево, где уцелела одна-единственная веточка… Туда-то и направлялись четверо лесорубов в сопровождении Лесного Царя, и при первом же ударе топора старый учитель понял, зачем они шли.

Для разрушенного села пробил последний час.


В сознании многих его жителей, переселившихся теперь кто куда, этот уголок земли давно уже был мертв. У них не находилось времени наведаться туда, где они родились и выросли, где покоятся в могилах их близкие. Даже если и приезжали когда, то ненадолго: снимут урожай слив или грецких орехов (если никто не успел опередить) или выкопают в родном дворе луковицы гиацинтов и тюльпанов для балконов своего нового жилья. Христофор Михалушев не переставал дивиться тому, как быстро эти люди пустили корни в другом месте, как легко, не переболев, прижились на чужой земле…

Он был другим человеком — образованнее их, побывавшим в других краях, — и, казалось бы, ему-то легче всех распрощаться с этим затерянным среди холмов селением. В конце концов, что он терял? Он дослужился до пенсии. Получил немалую сумму за снесенный дом, купил участок в городе, близнецы из Чупренова отдали ему один этаж, он вырастил саженцы, посадил цветы… Город — это совсем другое: улицы, залитые асфальтом, магазины, автобусы. Хочешь — иди в театр, хочешь — сиди в кафе. Даже специальное кафе есть для пенсионеров: хоть с утра до вечера играй в карты да кофеек попивай…


Стук топоров прервал его раздумья. Эхо взлетало одно за другим и падало наземь, а рядом падали цветущие плодовые деревья. Лесорубы перекликались между собой, оттаскивали их на улицу и сваливали там в кучу. Работа спорилась и веселила их (наверно, они слегка выпили перед тем, как к ней приступить), и учитель видел, как обнажается под их топорами бывшее село, становится просторнее, бесцветней и словно бы чужим; у него было чувство, что он впервые видит побелевшие холмы, слегка закругленные, с метинами, которых он прежде не замечал, похожие на голову насильно остриженного мальчика, чьи роскошные кудри упали к его ногам…


Вечером лесорубы долго мылись у источника по ту сторону мельничного ручья, потом напились воды и зашагали к излучине реки, где виднелся железнодорожный мост. Лесной Царь не пошел с ними. Он заметил, что учитель колет дрова, почуял запах только что растопленной печки и, ощупывая карманы — нет ли там сигаретки, — направился к домику. Поздоровался, вытер запылившийся козырек фуражки и, водворив фуражку на место, удостоверился, что кокарда — точно на середине лба, где, как он любил говорить, проходит воображаемая линия носа. Потом вынул из печки головешку, зажмурился — дым щипал глаза — и, посвистывая ноздрями, блаженно вдохнул ароматный табачный дымок.

— Умаялись! — сказал он и, подтащив табуретку, откинулся к стене. — Гляди, на что руки стали похожи… Ничего не поделаешь — пришлось подсобить. Такие заросли! Все цветет, переплелось, лоза обвила стволы, ежевика разрослась… А надобно все истребить и расчистить, пока не прибыли тракторы.

— Какие тракторы? — взглянул на него учитель. — Что им тут делать?

— Пахать будут… Чтобы, когда вода придет, на дне ничего не было.

— А когда придет вода?

— Когда-нибудь да придет… Плотину-то строят вон, засыпают… В городе разговор идет, будто в здешнем холме карстовые пещеры обнаружили. Ну, приостановили работы, исследуют… Вот будет номер, если вода поднапрет да и прорвет холм…

— А ты поспешил привести лесорубов?

— Я же не по своей воле. Выполняю приказ.

— Как раз тогда, когда деревья в цвету? Неужели у тебя не щемит сердце, когда ты видишь, как валятся старые яблони и черешни, на которые ты забирался в детстве?

— Раз велено рубить, какая разница, когда за топор браться? — Догоревшая сигарета обожгла губы, и Лесной Царь сплюнул. — Ты же служил в солдатах и знаешь: приказы не обсуждаются, а выполняются.

— Служил я давно, но и тогда и позже старался обойти это унизительное правило. Ты знаешь, я человек мягкий, но никто не заставил бы меня поднять руку на цветущее дерево… Я всю жизнь учил детей и когда вижу в апреле деревце в белом цвету и возле него ребятишек, то думаю: «Господи, несмотря ни на что жить все-таки стоит…» Для меня цветущее дерево — это дитя, можешь посмеяться над моими словами, но так я думаю. Даже самое древнее, выдолбленное дятлами дерево — тоже дитя, ведь и оно юным сердцем радуется солнышку и насквозь пронизано светом… Земля, наверно, состарилась бы очень быстро, — продолжал учитель, — если бы не цвели деревья, не возвращали ее раз в году к истокам всего сущего, к молодости. И ты, способный выстрелить в человека, если заслышишь в лесу его топор, взялся уничтожать цветущие деревья?

— Я человек темный, учитель, не умею говорить мудрено, как ты, но одно скажу тебе: не все ли едино, когда срубишь дерево, если на то есть приказ? Весной ли, осенью, — а лежать ему у тебя под ногами…

— И все-таки — другое дело… Облетевшее дерево как состарившийся человек: можно его пожалеть, а можно, если сердце у тебя злое, сказать ему: «Прощай, ты уже отжил свое, пора…» Но лучше всего, чтобы рухнуло оно не от топора, а от грозы или молнии. Так судила природа, и в этом самая большая мудрость.

— Человек и то не может оценить доброту своего ближнего, так неужто дерево поймет ее? — Лесной Царь с насмешкой взглянул на Михалушева. — Кабы дерево много понимало, оно не стояло бы безропотно, когда с него срывают плоды или подступают с топором… Да чего нам философию разводить? — Он встал, поправил очки на носу. — Я считаю так: каждый должен заниматься своим делом и решать по своему разумению, сколько хватит ума. Нынче мне платят за рубку деревьев — я буду рубить. Завтра мне скажут: «Сажай на то самое место саженцы!» — и я буду сажать. Вот как я это дело понимаю. А ты сиди себе и рассуждай на здоровье. Вам, старикам учителям, пенсионерам, чего еще и делать, кроме как умничать? Больше ничего, почитай, и не остается…

Он затянул ремешки своих резиновых сандалий, вскинул карабин на плечо и не прощаясь — он не любил, когда его поучали, — свернул на тропинку, бегущую вдоль реки.

Христофор Михалушев не пошел проводить его.


Рубка длилась еще два дня, оголили весь нижний край села в низине возле Огосты и остановились только у самого шоссе. Вероятно, кто-то из начальников Лесного Царя распорядился начать посадки молодых деревьев вдоль шоссе на Петрохан (был призыв — озеленять дороги), и лесник повел свою дружину туда.

Прикатил грузовик забирать срубленные деревья. Сваленные одно на другое, они напоминали огромные снежные сугробы, быстро оседавшие под апрельским солнцем.

Рабочие побросали в кузов стволы, жмурясь на облака высохших цветов, которые били их по лицу, водитель увозил один сугроб и возвращался за следующим, и позади его тарахтевшей машины оставалась голая земля, только кое-где еще цвели пощаженные колесами тюльпаны, ландыши, гиацинты и нарциссы.

Христофор Михалушев смотрел, как село оголяется и немеет, лишившись шелеста листвы и птичьих песен, и ему казалось, что перед ним лежит как на ладони не этот знакомый до боли уголок, а собственная его душа, по которой прошлись люди с топорами и засыпали ее щепками срубленных деревьев — тонкими, как бритва, щепками, прикосновение которых рождало острую боль…


Один приятель как-то сказал ему: «С такой чувствительной душой, как у тебя, вряд ли можно дожить до седых волос…» Сказал уверенно, а на поверку оказался плохим пророком. Михалушев уже приближался к семидесяти и вопреки всему, что выпало ему на долю, вопреки горечи и бедам, сумел сохранить душу, открытую добру и надежде. И когда он спрашивал себя, что давало ему силы жить, то отвечал так: «Я никогда не был равнодушным». Чужие тревоги и заботы становились его собственными, причиняли ему боль, и вместе с тем чужая судьба была как горящая головешка; она прикасалась к углям его душевного огня, и даже если они догорали, не давала им угаснуть под золой… Больше всего в жизни боялся он равнодушия. Ему казалось, что, доживи он до этого, его душа уподобится тем озеркам за рекой, где крестьянки летом вымачивают коноплю: тихая, стоялая вода, подернутая жирной ряской, где лопаются зловонные пузырьки…