Рихтер и его время. Записки художника — страница 14 из 44

Он раскрыл рукопись и начал играть, чуть-чуть обозначая голосом вокальные партии. Не прерываясь, он сыграл весь цикл.

Для нас это было настоящее потрясение. Мы молчали, не находя слов. Встав, он сказал, что хочет, чтобы я спела партию сопрано и подобрала себе партнеров – меццо и тенора.

После этого он направился к двери. И уже совсем на пороге, словно забыв что-то, вдруг спросил, повторяя слова:

– Ну, как вы живете? Как живете? Не голодаете? Я ответила:

– Да нет. Голодать – не голодаем. Живем, как все… Терпимо.

– Хорошо, что не голодаете. Да. Хорошо. Время страшно трудное. Страшно трудно жить, понимаете. Да! Страшно трудное время… Ну, я пошел. Я пошел. Хорошо, что не голодаете. Хорошо…

Как только за ним закрылась дверь, Слава повернулся ко мне и сказал:

– Ниночка! Вы представляете, что произошло? Вы понимаете, кто был у нас? Ведь это все равно, как если бы к нам пришел Чайковский! Подумать только!..

Слава взял оставленную рукопись и стал ее рассматривать. Я видела, как ему захотелось это играть. Но Шостакович был намерен аккомпанировать сам.

Вскоре я подобрала состав исполнителей. Это были Тамара Янко и Алексей Масленников. Оба они хорошо пели. Янко была маминой ученицей.

Начались репетиции с Дмитрием Дмитриевичем. Все было быстро выучено. Но Янко не давалась одна фраза, всего одна малозначительная фраза. Казалось, еще усилие – и все выйдет, но нет.

Дмитрий Дмитриевич очень корректно, очень мягко все время обращал на это ее внимание, но фраза не получалась с нужной свободой. Дмитрий Дмитриевич предельно вежливо, но настоятельно требовал выполнения всех указаний, подробно выставленных им в нотах.

Было заведено с самого начала, чтобы мы приходили к нему абсолютно точно к назначенному часу. Опоздания были недопустимы.

Мы уже свободно пели весь цикл, а злополучная фраза у Тамары Янко все-таки до конца не получалась. Дмитрий Дмитриевич уже молчал, но чувствовалось, как его это коробит.

Вскоре состоялось исполнение цикла для друзей в квартире Дмитрия Дмитриевича.

Потом мы поехали петь в Ленинград. На концертах я видела многих известных музыкантов, в том числе и Мравинского. Успех был огромным.

А приехав в Москву, мы узнали, что партию, которую пела Тамара Янко, Дмитрий Дмитриевич передал Заре Долухановой.

Репетиции у Шостаковича продолжались, но уже с Зарой.

Однажды получилось так, что я опоздала к назначенному часу. Звоню. Дверь открыл Алик Масленников. Сзади Зара с перепуганными большими глазами.

– Нина, как же вы так опоздали? Что же теперь делать?

– Ничего. Я извинюсь…

Я с моими растерянными партнерами пошла в глубь тихой квартиры… К счастью, мои извинения были приняты благосклонно, и все обошлось.

Дмитрий Дмитриевич очень любовно относился к этой работе и не жалел времени на репетиции. У Зары все звучало прекрасно, и все же мне было неприятно за Янко… Всегда перед концертом цикл проходился особенно тщательно и углубленно. Но никакие репетиции не гарантируют полного благополучия на эстраде.

Однажды я забыла слово… Нет, я не останавливалась. Был лишь какой-то миг замешательства. Забытое слово быстро подсказал сын Дмитрия Дмитриевича, Максим, сидевший рядом с эстрадой. Я моментально поймала нужное место и вступила в ансамбль. Все обошлось, и, как мне казалось, никто ничего не заметил. Но когда мы вышли в артистическую, Дмитрий Дмитриевич сразу же испуганно сказал мне:

– Никогда, никогда не останавливайтесь. Понимаете? Никогда! Да! Никогда, что бы ни случилось, никогда не останавливайтесь. Слышите? Никогда!

Он был сильно взволнован случившимся и долго не мог успокоиться…

В то время Шостакович стремился как можно чаще исполнять этот цикл. И мы постоянно пели его в разных городах Советского Союза. И всегда аккомпанировал Дмитрий Дмитриевич.

А Славочке по-прежнему очень хотелось тоже участвовать в этом.

И однажды я сказала Шостаковичу:

– Дмитрий Дмитриевич, Вы бы не возражали, если Святослав Теофилович в одном из концертов сыграет с нами?

И услышала:

– Нет. Это я сам! Это я сам. Понимаете? Сам буду играть… Сам…

После такого ответа возобновлять разговор я никогда не решалась. Так Славочке и не было суждено играть это произведение…»

Гибель богов. Финал

Окостеневшее нарумяненное лицо утопало в сборках алого атласа. От Прибалтики до Тихого океана все оцепенело в трауре.

В столицу его вызвали телеграммой. Ему следовало играть на похоронах. Самолет, забитый венками, доставил его в столицу.

Вот и зал. Колонны. Люстры в черном крепе. Выяснилось – он будет играть не на рояле, а на оркестровом пианино, что стоит в самом центре беспрерывно играющего оркестра. Ему разрешили пробраться туда, чтобы только взглянуть на инструмент. Лучше бы и не смотреть на него. Пианино было не просто плохое. Оно было сломано. Играть на нем было невозможно. Педали висели, почти касаясь пола. Но ему сказали, что играть он будет, и прямо сейчас. Тогда он вновь пошел, пригнувшись, через играющий оркестр, чтобы попытаться исправить сломанные педали. Он тихо снял нижнюю крышку и осмотрел пыльный, запущенный механизм.

Теперь он был не так заметен из зала, зато привлек к себе пристальное внимание охраны, размещенной на балконах. Чтобы поднять педали и возвратить им упругость, следовало подложить что-то под рычаги со сломанными пружинами. Тогда получится эффект весов, и это может спасти положение.

К счастью, на пианино лежала стопка нот. Он кое-как втиснул их на нужное место. Попробовал надавить рукой. Кажется, получилось, но насколько – пока сказать было трудно. Выбираясь из оркестра, он видел – его уже ждут у всех дверей, куда бы он ни направился. Его тут же окружили. Появился человек в штатском. Осведомился:

– Что вы положили туда?

Пришлось отвечать, и отвечать подробно. И было совсем нелегко объяснить настороженным сотрудникам НКВД, как устроено пианино, что там сломалось и как теперь исправлено.

А оркестр играл и играл свой бесконечный траурный марш, траурный марш и финал… В проеме за колоннами темнел зал, переполненный смертью. Но смерть была не только в зале. Она уже хозяйничала в городе. Миллионы людей вышли на улицы и устремились в центр прощаться с вождем. Войска не могли сдерживать прибывающую со всех сторон толпу.

Все улицы и площади, прилегающие к центру, были заполнены до отказа. Теснота сменилась давкой. Давка – сжатием. Началась паника. Выбраться отсюда уже никто не мог. На телефонных будках, на фонарях, на подоконниках, на водосточных трубах появились люди. Пытаясь спастись, они лезли на все, что хоть как-то возвышалось. Лезли и срывались, срывались и снова лезли, чтобы освободить хотя бы грудь и хоть как-то дышать. Команды остановиться не доходили до сознания. Положение вышло из-под контроля. Вопли, истерический визг – люди насмерть давили друг друга. Давили и старались встать на упавших, чтобы схватить, схватить и еще схватить воздуха.

Но там, впереди, в самом центре – упасть уже не могли и, задавленные насмерть, продолжали стоять в страшных, еще живых тисках. Это были последние жертвы последнего дня кровавой эпохи. Кто мог оплакивать эти безымянные смерти? Они были ничто рядом со смертью державной. Миллионы репродукторов утопили страну в нескончаемом траурном марше.

И мало кто заметил еще одну смерть этого ужасного дня. Мало кто заметил, что в этот же день умер Сергей Сергеевич Прокофьев…

И уж совсем никто не заметил, что в этот все еще зимний день пошли по земле легкие, прозрачные тени. Они двинулись, едва касаясь крыш, чуть задевая фабричные трубы и обезглавленный монастырь, поползли по равнине застывшей реки к складам и свалкам, к полигонам и дачным поселкам, к лесам и мерзлым болотам, вдоль железной дороги, поползли далеко к горизонту, под самый край уже потеплевшего неба…

На пороге было новое время.


14 октября 1997 г. – 17 мая 1998 г.

II. Маленький портрет в барочной раме (Записки художника)

Иль, может, из моих друзей

Двух-трех великих нет людей?

А. С. Пушкин

Знаете, как бывает в музеях?

На пустой стене – маленький портрет в барочной раме. Сам он – темен и почти не виден. Зато кругом – резные листья со следами стертой позолоты, сатиры, нимфы, сюжеты королевских забав.

Рама стара и прекрасна, легка и суха. Ее не портят ни следы древоеда, ни отколы, ни трещины.

Прошли века.

Теперь это уже что-то вроде короны, некий признак высшего достоинства, драгоценный ковчег, где сохраняется Дух.

Раскрытые створки удерживают шлифованное стекло, в котором совсем темно, только чуть светит серо-голубой взгляд, едва угадывается прекрасный купол лба, небрежный мазок воротника под старым лаком, да сургучное ухо, да складка от крыла носа к углу рта.

Остальное – ты сам. Собственное отражение. Смотри сколько хочешь.

И все-таки…

Глава первая. Знакомство

Поедем, я готов, куда бы вы, друзья,

Куда б ни вздумали, готов за вами я.

А. С. Пушкин

И все-таки сначала надо познакомиться и сказать, что шел 1947 год.

Вот – моя мама, Лия Викторовна Терехова-Обни́нская. Она еще довольно молода. Ей чуть-чуть за сорок. Она – дочь Виктора Петровича Обнинского, журналиста и публициста, трагически погибшего за год до революции и известного по своим книгам «Новый строй» и «Последний самодержец Николай II».

Облик маминой матери, Клеопатры Александровны Саловой, на памяти у многих – благодаря прекрасному рисунку Серова «Дама с зайчиком», сделанному в 1904 году, в год рождения моей мамы…

Подмосковный город Обнинск каким-то чудом до сих пор носит это имя, хотя ударение перескочило на первую букву.

По семейным преданиям, в доме Обнинских, стоящем и сейчас в руинах на окраине этого города, в 1812 году отсиживались от французов. Просто заперлись. А с крыши ночами было видно зарево над Москвой, полыхавшей за девяносто верст на северо-востоке.