Это о маме, для начала.
Теперь – Анюша, или Анна, или Анна Ивановна Трояновская – моя тетка, двоюродная сестра мамы. Ее отец – московский терапевт Иван Иванович Трояновский, а мать – Анна Петровна Обнинская – родная сестра маминого отца.
В 1947 году Анюше уже шестьдесят три, и она в полной мере – живой осколок прошлого. В начале века училась живописи в Париже, у самого Матисса, кроме того, одно время серьезно занималась пением в какой-то консерватории в Италии. Впоследствии прожила всю жизнь в Москве, была с незапамятных времен членом Союза художников и, не без успеха, преподавала пение, занималась дома, на Арбате, в Скатертном переулке.
Доктор Трояновский имел в жизни два великих пристрастия – искусство и орхидеи. В этой любви он был совершенно счастлив. Одна из лучших в мире коллекций орхидей принадлежала Ивану Ивановичу. И когда случился пожар и сгорело почти все, то со всего мира ему начали присылать клубни погибших цветов, и таким образом потерянное, казалось, безвозвратно было быстро восстановлено.
Лечились же у Ивана Ивановича почти все известные в то время художники и музыканты. Среди них были Левитан и Серов, Шишкин, Шаляпин, Рахманинов, Танеев, и даже Римский-Корсаков как-то приезжал к нему в Москву.
Анюша вспоминала:
– Тихий, вежливый человек с длинными бледными пальцами…
Дом Трояновских в Буграх был в четырех верстах от дома Обнинских. В Москве же обе семьи жили у Никитских ворот, в нескольких шагах друг от друга. Все знакомства были общими.
Это – Анюша.
А теперь – главное. Святослав Теофилович Рихтер.
Здесь ему тридцать два года. Москва только начала восхищаться его концертами. Еще было много людей, предпочитавших Софроницкого или Гилельса. Однако Большой зал консерватории, когда там играл Рихтер, уже бывал так переполнен, что ни о каких билетах в кассе и речи не могло быть.
Мама звала его Слава. Анюша – Славушка, Славенька; когда же речь заходила о серьезном – Святослав. И очень редко, за глаза, конечно, когда дело касалось каких-то государственных или культурно-мировых значений, Анна говорила: «Рихьтер» — с мягким «х».
– Рихьтер!
И глаза ее делались жесткими и наступательными. Тут уж – никаких поблажек! Она его защищала! Она любила его нежно и восхищенно, хотя и деспотически. А говоря о нем с нами, часто прибавляла слово «бедный».
Анюша читала по-французски и по-немецки, как по-русски, – наверное, только чаще, чем по-русски. И слово «бедный» на этих языках, как выражение нежности, понимания, сострадания, как-то естественно перешло в ее сознании на личность Святослава Теофиловича и прочно здесь утвердилось.
Анна Ивановна говорила:
– Святослав играет сегодня… Бедный мальчик! Он совсем болен…
Потом, помолчав:
– Господи, только бы ему начать, только б начать…
Речь, помню, шла о вариациях A.B.E.G.G. Шумана. Рихтер в те годы играл очень большие программы, и многое – впервые в своей жизни. Поэтому каждый концерт был для него и для нее испытанием. Вариациями A.B.E.G.G. начинался один из таких концертов в Большом зале консерватории.
В этот день Анюша все как бы тихо напевала про себя простой немецкий мотив – первые такты – и повторяла:
– Господи, только бы начать, ведь совсем, совсем болен бедный мальчик…
Чем же был болен Рихтер?
Страшной взыскательностью внутреннего слуха. Он был болен таким совершенством музыкального воображения, что никакие руки, даже его, никакая техника не казались ему достаточными для выполнения своих задач. Из-за этого до сих пор многим непонятна его беспощадность к себе, его постоянное недовольство собой.
Особенно трудно, особенно страшно ему было начинать концерты.
И вот, в безмолвии переполненного, ожидающего зала, где слуховое напряжение так велико, что кажется осязаемым, он сидит за роялем, откинув голову, как бы вспоминая; то кладет, то снимает с клавиатуры руки, примериваясь; и вдруг неожиданно начинает… Он сыграл тему чисто и легко и как будто издалека. Это даже не прозвучало, а словно донеслось в зал из увитого плющом старого немецкого окна, и началась шумановская поэзия. Вариации – одна лучше другой. Концерт с каждой минутой все больше захватывал зал.
Как во всяком великом искусстве, здесь счастливо соединялись противоположности. Размах и точность. Вулканическая мощь и бережность. Сила и нежность. Никто еще не играл так прозрачно, как Рихтер, так подчиняя себя автору и так всем невидимо владея.
А ведь всего два часа назад он сидел за столом у Анны Ивановны и молчал. Иногда он тихо вздыхал, рассматривая стену, и чуть двигал углом рта. Так выслушивают тяжкое известие или думают о непоправимом. И на его лице появлялась горестная складка, как на старинном портрете, которую так мешало видеть отражение!
Сказать, что я любил Рихтера, – это ничего не сказать! Я опасался называть его по имени и отчеству. Я говорил ему только Вы с самой большой буквы. Он же хотел, чтобы я звал его Слава, что было немыслимо для меня. И это Вы надолго осталось и только с годами перешло в спокойное и взрослое Святослав Теофилович. А он говорил иногда:
– Анна Ивановна, вы видите, как мне с Митей трудно? Он меня слишком уважает…
Многие годы я провел рядом с Рихтером. Судьба подарила мне счастье видеть его, есть, гулять, разговаривать с ним, часто быть рядом, когда он работал, слышать его рассуждения о музыке, литературе, живописи, о театре, о кино, я бывал почти на всех его московских концертах, и я совершил непростительное: ничего не записывал, не вел никаких дневников, не считал эти счастливые дни, которые складывались в годы, десятилетия, уходя и уходя… И сейчас я располагаю только его драгоценным присутствием в моей памяти. Только этим…
Итак, для начала, три человека. Мама, Анна Ивановна, Святослав Теофилович… По ходу рассказа в освещенный круг этого повествования будут входить и навсегда уходить из него люди, знавшие и не знавшие друг друга…
Но с чего же все-таки начать?
Глава вторая. Чужие следы
Прими собранье пестрых глав
Полусмешных, полупечалъных…
Итак, с чего же все-таки начать? А с начала…
Послевоенная Москва лежала в кольце окружной железной дороги. Западные окраины начинались прямо у метро «Сокол». Это была последняя станция, и если нужно было ехать дальше, то пересаживались на трамвай или на троллейбус.
Уже здесь, у метро, жизнь была совсем деревенской. Одноэтажные деревянные домишки только крышами виднелись над кустами сирени и жимолости. Тут же пощипывали пыльную траву козы, перекликались петухи. Здесь кончалась Москва.
Район за железной дорогой назывался Покровское-Стрешнево. Одна из его частей, поселок Красная горка, состоял из четырех проездов, вдоль которых располагались небольшие зимние дачи на одну-две семьи, с садами, заросшими яблонями, георгинами и настурциями. Иногда, правда, практичные люди сажали тут что-то полезное, например укроп, но почему-то больше было принято разводить цветы. Воду для поливки доставляли в ведрах, никаких моторов и шлангов тогда ни у кого не было. И в жару вечерами у колонки бывали очереди. Это был своеобразный клуб. Здесь соседи общались, корректно разговаривая на бытовые темы.
Красную горку в основном населяли семьи польско-латвийского происхождения.
Поселок огибался Рижской железной дорогой, и поворот здесь был так крут, что идущий состав не просматривался одновременно с первого и последнего вагонов, где были таможенные посты. Это давало возможность рижским контрабандистам выбросить в какой-то момент свой груз и беспрепятственно миновать таможню на вокзале. Выброшенное поднималось сообщниками или родственниками. Так некоторые объясняли национальный состав этого местечка. Но можно ли было верить в наши ясные сталинские времена столь романтической версии? Версии в стиле Мериме?
Итак, центр поселка являл собой перекресток с колонкой и телефонной будкой. Тут же находился двухэтажный дом архитектора Гофмана – строителя здешних дач, выдержанный во вкусе северного модерна. Напротив – дом семейства Гражец. Состав семейства был не совсем ясен. Замкнутость, такая частая в то время, надежно скрывала все, что там происходило. Лишь один его обитатель, Феликс, высокий, молодой латыш, регулярно появлялся с ведром у колонки, холодно и вежливо здоровался и погружался в созерцание своих ног…
Через несколько дач жила старушка Цявловская, родственница известной пушкинистки Татьяны Григорьевны Цявловской. Рядом с ней – семья инженера Златолинского с полупарализованным сыном по имени Орест. Мы же делили кров с семейством Недзвецких, вернее, с малой частью, оставшейся от него: двадцатитрехлетней вдовой Марусей – Марией Ивановной и ее совсем еще маленьким сыном – Витей.
Мужчин в поселке почти не было. Кто-то не вернулся с войны, кто-то был арестован…
У нас же в те годы иногда, тайно, гостил близкий друг моих родителей, человек очень примечательный.
Еще до революции он стал летчиком-испытателем. Летал вместе с Нестеровым. В советское время, до тридцать седьмого года, был каким-то крупным авиационным офицером, учил Громова и Чкалова. В тридцать седьмом – арест, тюрьма, лагерь. Через десять лет, уже стариком, он оказался в Чистополе, на поселении без права выезда. Изредка ему все же удавалось тайно приехать в Москву, повидать семью. Останавливался он в нашем доме, что было крайне опасно и для него, и для нас…
С его приездами все замирало. Мне строго запрещалось приводить в эти дни товарищей не только домой, но и во двор. Окна занавешивали, а если кто-то все-таки случайно приходил, то его дальше порога не пропускали, и мама вела разговор прямо на крыльце. А в это время наш тайный гость был уже на чердаке или в подвале и там исчезал совершенно, имея опыт долго преследуемого человека.
В один из таких дней, поздним летом или ранней осенью, я бежал домой после какой-то уличной игры. И вдруг на песчаной дорожке от калитки к дому увидел чужие следы. Это были узорчатые отпечатки подошв дорогих заграничных ботинок. Я обмер. Тихо и осторожно дошел я до угла дома и выглянул. Мама, стоя на ступеньках крыльца, улыбаясь, разговаривала с высоким, довольно молодым человеком. Он был явно не нашей среды. Какой-то другой. Рыжие короткие волосы над куполом лба, прямой небольшой нос и чуть выдвинутый подбородок. Его лицо и руки, покрытые красным загаром, красивая голубая рубашка с нагрудными карманами и бежевые брюки – все говорило о человеке издалека. Мой страх стал уступать место любопытству. Я подошел. Слушая разговор, я разглядывал его лицо. У него была широкая добрая улыбка и загадочно-привлекательные серо