Прелюдии и фуги идут одна за другой. Все поразительно. Все – форма и дух. Но уже чувствуется, как он волнуется. Поиграв, останавливается, вздыхает, посматривает на стену с овальным зеркалом. Слушает внутри своего воображения, отвлеченно и одиноко. Он сейчас абсолютно замкнут в своем совершенном слухе, туда за ним не последуешь, там он совсем один. И опять мне видна эта горькая складка, от крыла носа к углу рта.
Но все, время кончать. Уже четыре. Перед самым уходом он насквозь, без повторений, прокатил сюиту Генделя – ослепительно! И быстро ушел…
Вот мы в концерте. Нам тоже передалось его волнение и теперь не по себе.
Над эстрадой яркий свет. Все стихло. Ждут.
Он быстро вышел в обвалившийся восторгом зал, в новом фраке, блестящ и сосредоточен. Раскланялся, сел за сверкающий «Стейнвей». Бушующий зал мгновенно смолк. Как же была плотна и страшна эта вмиг упавшая тишина, тишина великих ожиданий.
Сейчас – Гендель… Рихтер не начинал… Внимание переходит в напряжение… Он молчит… Что же это? Ведь это почти катастрофа! Поднятая голова. Руки бессильно опущены. В зале едва уловимое движение. Наконец-то первые такты. Но что же с ним?! Он неузнаваем! Ведь это едва ли четверть от того, что только что было дома. Он играл с усилием, совершенно очевидным, как бы нехотя, преодолевая сюиту. Так прошло первое отделение… После антракта он гениально играл прелюдии и фуги! С каким-то редким даже для него подъемом и совершенством! Зал стоя рукоплескал ему и Шостаковичу. Это был не успех. Это был триумф!
На другой день он пришел к Анюше при мне. Он был весел и как будто доволен вчерашним. Мы за столом. Смеемся.
Анюша:
– За что ж ты Генделя так отодвинул?
Он:
– Знаете, я вышел, сел, и прямо передо мной в ложе – Шостакович! Он тут же показал, подперев пальцем щеку, очень похоже на известную фотографию Шостаковича.
– Знаете, ну так близко, так близко, тут уж не до Генделя совсем…
Потом рассказывал, как после концерта Шостакович выражал ему свой восторг и приглашал, настоятельно звал к себе.
– Мы, мол, живем в одном доме. Почему мы не видимся? Анюша сияет:
– Когда же ты пойдешь?
Он:
– Ну как это можно? Я и Шостакович! Мог бы я пойти в гости, скажем, к самому Генделю?.. Это одно и то же…
В тот день мы как-то особенно много смеялись. Было хорошо и спокойно.
Глава одиннадцатая. Последнее о маме
Придет ужасный час…
Было хорошо и спокойно. Но ненадолго. В начале сентября умерла мама. Ее последняя двухдневная болезнь прошла в беспамятстве, и мы не простились…
Расскажу об этом просто и коротко. Утром она перестала дышать. Я стоял и смотрел на ее лицо на подушке. Она ежесекундно менялась: делалась все темнее и как будто бы меньше… Потом услышал чьи-то осторожные слова:
– Это уже не она…
Я же просто стоял. Вот и все. Сколько раз думал я об этой неизбежной, страшной минуте. Вот она… Ну, что же, похожа она на то, что я представлял себе? Нет… Все было слишком обыденно, слишком просто… День как день, обычное утро. Девять часов. В окне солнце, и редкие облака да слегка пожелтевшие листья. На подушке маленькое темное лицо. Нет, это уже не она… Это уже совсем не она…
Пора было начинать печальные хлопоты, и, кроме меня, делать это было некому. Я оставил маму заботам нескольких знакомых женщин и ушел… Возвратился часа в четыре. Мама лежала высоко на столе, под белой простыней до груди, в черном шелковистом платье, со своим почти прежним, но сильно побледневшим лицом. Мне подали сложенный листок. В нем стояло:
Митя, думаю о Тебе. Слава Р.
Он никогда не звал меня на «ты». Единственный раз в этой записке. Первый и последний… Он был здесь без меня.
Так я остался один. Впереди была жизнь. Но сейчас все было темно и смутно. Думал ли я о будущем? Не знаю. Нет, наверное.
Глава двенадцатая. Прощание
Так мы расстались, с этих пор
Живу в своем уединенье.
Нет, наверное, страшно трудно быть рядом с безутешным человеком!
Он был со мной очень прост, спокоен, мягко весел; часто что-то дарил, нужное на каждый день: то джемпер, то галстук, то шарф. Все время спрашивал Анюшу обо мне.
В эту осень я особенно часто видел его. Он почти все время был у Анюши, работал предельно много, по двенадцать-тринадцать часов в день. Поднимались двадцать две совершенно разные программы для предстоящего многомесячного турне по Америке. Ведь это уже было сравнимо только с историческими концертами Антона Рубинштейна. Такое количество музыки одновременно мог держать в голове и в руках только он.
Анюшина коммуналка тихо скрежетала зубами, и как-то утром, когда собрались пить чай, дверь раскрылась и в комнату был выплеснут ночной горшок.
Так шла эта колоссальная работа, так готовилось одно из лучших художественных свершений Святослава Рихтера. Но не только это создавало трудности. Рихтер ехал в Америку очень надолго. Он просил, чтобы Нине Львовне разрешили поехать с ним. Однажды Анюша потихоньку рассказала мне, что он имел тяжелейший разговор с чиновником министерства и получил самый грубый отказ.
Рихтер заболел. Сильно поднялось давление. Это серьезно угрожало предстоящим гастролям. Лететь на самолете в таком состоянии было нельзя. В последний день Нине Львовне все-таки разрешили выезд, очевидно, только из-за его болезни.
Были куплены билеты на поезд Москва – Шербур, прямо до океана, и дальше – на теплоход до Нью-Йорка…
Я провожал его. Приехал с утра. Он был один. Нина Львовна – уже на вокзале с багажом. Мы что-то ели на кухне. Потом он сказал:
– Ну, пора!
Еще раз присели на дорогу у стола, поднялись и пошли.
К Белорусскому вокзалу продвигаемся не спеша, пешком. Между нами какой-то спокойный разговор, не помню сейчас, о чем. Он выглядит неплохо. Идет легко, но не торопясь. Вот и вокзал. Его вагон номер ноль – у самого локомотива, и мы довольно медленно, обходя бесконечные группы провожающих, идем вдоль всего состава к элегантным заграничным вагонам впереди. Вот уже виден конец перрона.
Вдруг, пока еще издали, видим Нину Львовну, окруженную провожающими. Они все энергично нам машут. Кто-то побежал навстречу. Рихтер идет, не прибавляя шага. Нина Львовна страшно бледна и встревожена. И было от чего! Лишь только мы поравнялись с дверью его вагона – поезд тронулся! Так я проводил Рихтера навстречу его всемирной славе…
Ну, вот и все! Двенадцать глав; для формы лучше не придумаешь!
Глава тринадцатая. Очень короткая
Пересмотрел все это строго:
Противоречий очень много.
Ну, вот и все! Двенадцать глав; для формы лучше не придумаешь! И последняя – «Прощание». Чего же еще?
Но, когда вспоминаешь о Рихтере и о той поразительной жизни, обо всех этих людях, как-то жалко остановиться. Хотя противоречивая память временами сбивает с толку…
Все мы из Москвы следили за Рихтером, были с ним, что называется, душой. Очень ждали его домой.
Его концерты начинались по нашему времени в четыре часа утра. В этот ночной час я часто просыпался. Все время до нас доходили какие-то известия из Америки. То мы слышали, что ему трудно играть на американских роялях. У них для его тяжелых рук клавиатура слаба и мелка. То мы слышали о его триумфах, о толпах людей, не попавших в переполненные залы и ожидающих его у дверей, чтобы хотя бы мельком взглянуть на него и поаплодировать, пока он садился в машину. В одном университетском городе он увидел после концерта такую толпу. Узнав, что здесь много студентов, он сейчас же вернулся в зал и повторил всю программу специально для них!
Близились Рождество и Новый год. Рихтер возвращался домой. Его импресарио Сол Юрок решил во что бы то ни стало встречать Рождество вместе с Рихтером и проводить его до берегов Франции.
Двадцать четвертого декабря, где-то между Старым и Новым светом, где-то между Северным и Южным полюсом, быть может, над Атлантидой, в зимнем неспокойном океане они встречали праздник. Так рассказывали…
Ну а мы, в Москве, готовили Рихтеру подарок. Это был спектакль.
Глава четырнадцатая. Спектакль
Театр уж полон: ложи блещут…
Это был спектакль, приготовленный со всей серьезностью и самоотдачей, поставленный прямо в его шестидесятиметровой комнате в доме композиторов, в Брюсовом переулке. Комедия Мольера «Сганарель, или Мнимый рогоносец» была хоть и коротка, но невероятно сложна хитроумными сплетениями сверкающего сюжета!
Большинство актеров были студентами театрального института и консерватории. Это были одареннейшие люди, в будущем их ждала заслуженная известность, а сейчас мы пока еще студенты, все молоды, и этот спектакль для нас и цель, и смысл, и главное событие жизни. Играли Наташа и Маша Журавлевы, Митя Дорлиак, Галя Писаренко и ее муж Мира. Договорились, что я сделаю декорации, но актеров не хватало, и меня уговорили постоять в середине этого искрометного хоровода и сказать только одну фразу:
– Счастливец! Счастливец! Какая чудная женщина досталась ему!
Да! Но для меня это было почти недостижимо. Я стоял круглым дураком среди моих талантливых друзей и, вызывая всеобщий хохот, свою фразу чревовещал.
Всю работу направлял Дмитрий Николаевич Журавлев. Он тут же использовал мою сверхъестественную неподвижность и актерскую бесталанность по-режиссерски; тем ярче, смешнее и блистательнее выглядела карусель вокруг меня. Ведь все они были уже настоящие актеры, великолепно двигались, свободно и смешно импровизировали. Я же, в самой середине, демонстрировал клинический столбняк. Так вот. Но чтобы я совсем уж не свалился, Дмитрий Николаевич иногда меня бережно заводил: