Рихтер и его время. Записки художника — страница 32 из 44

В тот последний год ее жизни она бывала у нас. Здесь, прямо над нами, жил врач, у которого она лечилась, и я привозил ее сюда.

Это было очень трудно. Ее мучили жестокие боли в позвоночнике. И когда я вез ее в такси, приходилось делать объезды и крюки, выбирая асфальт поровнее. Но Москва есть Москва. Кто не знает наших дорог!

Она сидела, скованная напряжением, не касаясь спиной сиденья, схватившись двумя руками за спинку переднего кресла. Я поддерживал ее плечи и видел тонкий исхудавший профиль, полуприкрытый глаз и вздрагивающее веко. Каждое сотрясение, каждое торможение отдавались для нее резкой болью. Она скрывала свои страдания, и только вздрагивающее веко выдавало ее.

Что это было?

Сначала она говорила: «Боже, какой прострел!» Потом: «Ах, этот остеохондроз! Как же он мне надоел!» Но в разговоре с близкими врачи, очень осторожно и только в предположительном смысле, только как возможность, не более, употребляли уже страшное слово: метастазы…

II

Я привозил ее к нам, осторожно освобождал от легонького пальто и вел в мастерскую, к тому самому дивану, на котором сейчас Галя раскладывает письма и фотографии.

Здесь она отдыхала, ибо сразу идти к врачу была просто не в силах. Через полчаса я за обе руки плавно поднимал ее и вел к лифту…

На приеме у врача ей делали процедуры, от которых боль на время стихала. Она выходила ко мне порозовевшая и словно помолодевшая. Она как бы сразу выздоравливала. В лифте сама нажимала кнопку нашего этажа и, переступив порог, уже окрепшим голосом бодро и звонко говорила моей жене (своей тезке):

– Куда прикажете, Ниночка?

В столовой нас ожидал чай. Она выбирала себе старинную чашку и, рассматривая ее, говорила:

– Ах, какая прелесть…

Теперь, без боли, она становилась прежней, становилась той несравненной, той обаятельнейшей женщиной, которую я знал и любил многие-многие годы.

Она с удовольствием ела только что испеченный для нее пирог, вернее, маленький его кусочек, ибо ела всегда очень мало. Она свободно опиралась спиной на подложенную подушку, и было видно, что ей все нравится, что ей хорошо и она всем довольна.

Она интересно рассказывала о своей молодости, о Глазунове, о молодом Шостаковиче, о Марии Юдиной, о своей матери. И образы славной эпохи русской культуры как бы оживали за нашим столом. Она любила вспоминать свои поездки с Рихтером. В этих рассказах то и дело сквозил прелестный, но почти совсем скрытый юмор. Так говорить и мыслить умела только она, это было продолжением ее артистического дара. Однако надо сказать, что явной склонности что-то рассказывать я не замечал в ней раньше. Она была человеком сдержанным и немногословным. Думаю, что это новое ее настроение возникало от целого ряда причин. Во-первых, я уже несколько месяцев работал над биографией Рихтера, и она привыкла рассказывать мне. Во-вторых, когда ее оставляла боль, она внутренне освобождалась, и, может быть, это способствовало ее настроению говорить и вспоминать что-то в кругу любящих ее людей. Но главная причина, по-моему, все-таки заключалась в другом.

При жизни Рихтера у нее было всепоглощающее настоящее. Пусть тревожное, пусть даже отчаянное, но оно полностью владело ей. Она держалась, она изо всех сил жила. Теперь же настоящее более не интересовало ее. Оно только мучило. И она с удовольствием уходила из него в область воспоминаний. И это было замечательно, это давало передышку. Но много говорить она не могла. Уставала. И вот, оборвав себя на полуслове, она обращалась ко мне:

– Митенька, вы уже вызвали такси?

III

Я вез ее домой. Она сидела свободно. Но я все-таки следил за дорогой и, когда видел в лобовом стекле, как несется на нас очередная неровность, старался поддержать ее спину. Она говорила спокойно:

– Сейчас – все в порядке. Однако же, наши дороги! Как все-таки изменилась Москва! Вы знаете – храм Христа Спасителя решительно не похож. Вам он нравится? А эти купола! Чем покрыты они? Это золото? Ну, и я говорю, что не золото!

Дома, помогая ей раздеваться, я видел по ее глазам – боль уже возвращается…

Она давала мне только что полученный рецепт, и я шел в аптеку. Она ждала меня с приготовленными деньгами:

– Сколько вы истратили?

– Нина Львовна, ну какая разница? Могу же я, в конце концов, раз в жизни вас «угостить»?

– Да?

– Да.

– Благодарю вас. Вы очень любезны.

Она принимала коробочку с лекарством, словно бокал или цветок, и говорила что-то приятное: «К вам идет этот галстук» или «Вы сегодня особенно элегантны».

Так она болела в последний раз…

Она напоминала мне и Ахматову, и Уланову, и думалось: пока у нас будут такие женщины, мы не утратим национального достоинства, что бы ни случилось.

IV

Итак – письма и фотографии. А за окном – вечерние тени плотно лежат на пыльных кронах лип. Мы смотрим, читаем и вспоминаем:

– Галя, расскажи, как складывалась ее жизнь в последние годы? Что ты помнишь об этом?

– Ты знаешь, в это время для нее все было связано со Славочкой. И рассказывать тут надо о них обоих и, может быть, даже больше о нем. Ведь все зависело от его здоровья. Когда ему становилось лучше, она была счастлива. Когда он заболевал, она становилась сосредоточенной и напряженной.

Бывало, ухудшения у Славочки наступали внезапно. Это усугублялось депрессиями, которым он был подвержен. И она страдала вместе с ним.

Помню – он готовил программы для Японии. Был намечен гастрольный маршрут, города. Но, прилетев, он вдруг почувствовал себя настолько плохо, что играть не мог. Это было нарушением договора. Казалось – катастрофа неизбежна. Нина Львовна была близка к отчаянию, видя в этом начало конца.

Но японцы оказались спокойными людьми и хорошими друзьями. Они поселили их в уединенном доме, на прелестном маленьком острове, приставили к ним врачей и оставили их в покое.

Славочку лечили без лекарств. Ведь лекарства он принимал годами. Им занимались массажист и диетолог. И прекрасно помогли.

Уже через месяц он великолепно сыграл все свои концерты. Успех был огромным.

V

– Об одной из последних поездок в Японию кое-что знаю и я. Как-то Нина Львовна показала мне его дневник того времени. Она улетала в Москву раньше него. Он не любил самолеты и беспокоился – как она долетит. Едва за ней закрылась дверь, он записал в дневнике, что ему невозможно, немыслимо доверять технике ее жизнь, доверять каким-то неведомым пилотам все, что у него есть! И она так же боялась за него. Особенно не любила она, когда возвращался он из Европы на своей дорогой, элегантной машине. В России уже давно было неспокойно. Она встречала его на границе, и они вместе ехали в Москву. Она трудно переносила автомобиль. Ее укачивало.

Тысяча километров дороги, два дня нервного напряжения выматывали ее. Она приезжала осунувшаяся и побледневшая, но крепилась и сразу же, не дав себе передышки, принималась за все, чем занималась всегда.

Как-то ехали они из Бреста. Он возвращался из Италии после долгих гастролей. В Минске и Смоленске были концерты. К Москве подъезжали днем. Он радовался приезду.

В первый же вечер он хотел слушать запись какой-то оперы. Из Смоленска еще вчера звонили, чтобы распорядиться, кого пригласить.

Когда въезжали в город, он сказал:

– Ниночка, в антракте будет буфет. Тихо приготовьте все на овальном столе. И как кончится действие – сразу раскрывайте дверь.

– Но я же страшно устала. Этот бесконечный переезд, волнения, ваши концерты. На сегодня с меня достаточно.

– Ну вот… Всегда вы так… И замолчал…

VI

Однако все было устроено. И она была подтянута и гостеприимна. В тонких фарфоровых чашках дымился английский чай, и крошечные изысканные бутерброды во множестве красовались на двух больших плоских тарелках. Все сверкало чистотой. Два больших торшера уютно освещали комнату. На уже знакомой нам складной подставке, на заранее выбранной странице был раскрыт только что привезенный альбом с репродукцией, по своему совершенству сравнимой с подлинником. Словом, жизнь за какой-то час была налажена так, будто и не было никаких отъездов и никаких волнений, будто к этому домашнему вечеру готовились давно, с удовольствием и предусмотрели, продумали все…

– Да. Она умела взять себя в руки. Но ведь в эту минуту она была счастлива. Она была счастлива тем, что Славочке чего-то хотелось, что сейчас он чувствует себя сносно и все пока хорошо.

VII

– Галя, расскажи, как складывалась их жизнь дальше? Как работал Святослав Теофилович? Ведь с каждым годом он все больше болел. Но концертов было все-таки много. Как он успевал их готовить?

– Как только ему становилось лучше, на вес золота ценилась каждая минута. Нина Львовна тут же все налаживала.

Однажды она позвонила мне в Москву из Франции и попросила срочно приехать к ним: Славочке лучше и можно репетировать. Мы должны были дать два концерта из сочинений Грига. Один в Тарусе, в зале городского кинотеатра, другой в Москве, в Музее изобразительных искусств. Для Рихтера не было никакой разницы, где выступать. Концерт для Тарусы готовился с той же взыскательностью, как и любой другой, для любого зала Парижа или Вены. И вот я, не теряя времени, вылетела к ним.

Мы занимались в местной церкви. Нина Львовна не пропустила ни одной репетиции. Слава все время незаметно следил за выражением ее глаз:

– Ну, как?

Она – сдержанно:

– Все хорошо.

Однако в ее взгляде и в голосе его что-то настораживало:

– Но все-таки…

И тут, подойдя к нам и тщательно подбирая слова, она высказывала свое мнение. И это было всегда очень тактично и точно. И всегда нам помогало.

VIII

– Скажи, с ним было легко музицировать?

– О, это сложный вопрос. И да, и нет. Репетировать было замечательно. Его доброта, простота в общении, его умение слушать и считаться с мнением партнера освобождало от скованности. Создавало особый душевный подъем. Он любил, когда партнеры проявляли инициативу, уважал это, считался с этим.