Годам к сорока пяти у Рихтера наметились первые признаки гипертонии. Анна Ивановна была крайне встревожена. Она говорила:
– Подумать только! Давление! Да ведь он еще мальчик!
В медицину она не верила. Врачей сторонилась. Кто-то сказал ей, что в таких случаях не следует есть хлеб и очень полезна морошка или клюква. Она стала через день ходить на рынок за телятиной и клюквой.
Рихтеру готовилась отбивная размером с кепку и ставился литр клюквенного морса в банке. Это следовало употребить разом, без всякого намека на хлеб. Он слушался и выполнял все, как говорили. Это продолжалось довольно долго. Однажды, занимаясь перед концертом, он между делом ел свою котлету. Забывшись, он машинально отломил кусок хлеба.
Комментарий последовал мгновенно:
– Он хочет п….ть на эстраде!..
Летом она жила в Коктебеле. Снимала комнатушку с террасой. Рихтер приехал к ней на неделю, а она не хотела этого, боясь за него. Она считала, что солнце для него теперь опасно. Он уже чувствовал себя хорошо и уверял, что нет таких болезней, которые не проходили бы в Коктебеле. Тайком от нее он пристрастился к татарской бане. В этом он видел что-то пушкинское, что-то от «Путешествия в Арзрум».
Баня была старинная. На крыше каменного сарая стоял дубовый короб, обмазанный дегтем. В него накачивали морскую воду. На солнцепеке вода в какой-то час-полтора страшно нагревалась. Обслуживал баню отъявленный пьяница – татарин Юсуп. Он клал человека на топчан под широченной трубой, торчащей из потолка, намыливал, отходил и дергал за веревку. Целая тонна нестерпимо горячей воды падала с грохотом, обжигая почти до волдырей. На этом все и кончалось.
Не прошло и трех дней, как Анне Ивановне сообщили, что видели Рихтера в татарской бане.
Она отправилась к банщику.
– Юсуп! Молчание…
– Юсу-уп!
– Ну?
– Что ты нукаешь, дурак, выйди, что ль!
– Что тебе?
– Юсуп, хочешь три рубля? (Три рубля стоила бутылка водки. – Д. Т.) Знаешь, у меня живет такой длинный? Рыжий? Все босой ходит?
– Ну?
– Чего «ну»? Бывает он у тебя?
– Ну, бывает.
– Так вот ты его больше не пускай.
– Как не пускай? Он деньги платит.
– Я сама тебе платить буду. Больше него заплачу. Не пускай, говорю. Скажи, баня сломалась. Понял, что ль?
– Ну, понял. Давай еще рубль.
Три рубля и рубль – это водка и пиво. Так оплачивалась услуга повышенной сложности.
Вечером Рихтер сказал:
– Знаете, баня сломалась. Чему там ломаться, не пойму. Хотел зайти. Интересно все-таки. Помните «Путешествие в Арзрум»?
Он делал ей подарки, деликатно заботясь об ее одежде. Правда, из этого редко выходило что-то путное. Мешало одно – нелюбовь ко всякому имуществу, но это он понимал и внутренне одобрял.
Его воспитание и уважение к ней не позволяли ему принести кусок колбасы или курицу, хотя, положа руку на сердце, это временами было бы кстати. Но зато на ее старенькой, затертой клеенке всегда лежал горький парижский шоколад, темный, тяжелый и твердый, тот самый, что помнила она еще с молодости, с давних времен, когда училась живописи у Матисса.
С годами ей все труднее становилось участвовать в главном: бывать на его концертах. В холода она так мучилась от боли в суставах, что ее почти что несли в консерваторию. И собираться было трудно. Все терялось. На брошку было наплевать. Но когда терялся чулок, дело оборачивалось просто трагически.
Однажды две ее молоденькие ученицы помогали ей собираться. Чулок не находился. Она страшно бранилась, выкрикивала заборные слова. Неизвестно, как закончилась бы эта ужасная сцена, если бы одна из девушек не догадалась снять свой чулок и отдать ей.
Когда возвратились домой, она просто рухнула на свою кушетку. Пока ее раздевали, у нее дрожал подбородок, а потом она тихо заплакала и проговорила:
– Даже Он этого не стоит…
Умерла она в 93 года, в хорошей, комфортабельной больнице. Умерла как-то без всякой болезни, просто от усталости жить.
Она упала и слегка ушиблась. Врач велел полежать пару дней. Боль прошла, но встать она уже не смогла. Тогда и отправили ее в больницу, где лечилась только художественная и научная элита Москвы. Это было непросто. Но от Рихтера позвонили, договорились, и ее взяли.
Она быстро слабела и все более уходила в область предсмертия. Она уже почти не реагировала на окружающих и временами твердила:
– Славушка… Славушка…
Она ждала его, но он так и не пришел…
На похоронах было много людей. Ждали Рихтера. Многим было любопытно посмотреть на него поближе. Но и тут он не пришел…
Прошло несколько лет, и в Москве уже никто не помнил Анну Ивановну.
В день ее столетия Рихтер был дома. Ему нездоровилось. Его знобило. Он лежал одетый с пледом на ногах и грел руки под мышками.
На стуле перед ним стояла в стекле большая гуашь Анны Ивановны. Коктебельская бухта, написанная сверху вниз. Легкие длинные мазки. Лазурь, бег света и волн, немного розового, жаркого вулканического камня, все – свет и движение, движение и свет…
Вот два портрета равно дорогих мне людей. Они похожи по размерам и по композиции. Я сделал так специально. Мне хотелось изобразить их равно и на одном листе.
Нина Дорлиак (статья к 90-летию со дня рождения)
Какое бесценное имя в нашей культуре!
Нина Львовна родилась в Петербурге в 1908 году. Судьба уготовила ей пережить со своим поколением то, что называется смутным временем или безвременьем. Ей пришлось испытать все, что преподал России, быть может, самый жестокий век в ее истории.
Смолоду знала она нужду, безвременные смерти любимых людей, коммунальные квартиры, беззащитность перед тоталитарной властью, скитания и жизнь под чужим кровом на окраинах воюющей страны. Она знала времена, когда ее несравненное искусство грубо оплачивалось продуктами. Она знала человеческое равнодушие, словом, знала все, что и следует знать большому художнику.
И что же?
Она не жаловалась, не жаловалась никогда и никому…
Она обладала редким обаятельнейшим качеством – своеобразным скрытым юмором. И была удивительно ровна и проста в обращении.
Люди, близкие ей, помнят, как часто будничный или деловой разговор вдруг чуть менял направление, и в ее спокойном, прямом взгляде появлялся едва заметный смех. Она ценила, когда это улавливалось собеседником, и наступала та незабываемая радость общения с ней, о которой теперь многие вспоминают с благодарностью и любовью.
Она умела позаботиться о людях, поддержать своим колоссальным авторитетом чей-то талант, устроить чью-то судьбу. Ею восхищались, ее беспредельно уважали, но круг подлинно близких был не широк. И даже в этом избранном круге она казалась одинокой. Но ведь это участь всех значительных людей.
Пожалуй, самым сложным в ней была ее простота, ибо в этой простоте всегда чувствовалось нечто королевское. Рядом с ней все как-то подтягивались, следили за собой и долго не выдерживали, теряли что-то необходимое для общения с ней, и тогда общение получалось не полным. Она же как будто не замечала этого и была всегда готова откликнуться на любую просьбу: принять, послушать, посоветовать. Это помнит не одно поколение русских музыкантов.
Давайте сейчас еще раз посмотрим на ее портрет. Посмотрим и подумаем о ней. Увидим ли мы в ее лице разрушительные следы той трагической жизни, что послала ей судьба?
Нет… Перед нами прекрасное лицо, абсолютно классическое и спокойное. Оно лишь несколько печально – и все…
Когда она пела Моцарта или Шуберта, казалось, она явилась к нам прямо из Вены XIX столетия. Быть может, это было влиянием западной крови? Наверное.
Но когда мы слышали ее Мусоргского, Прокофьева или Глинку, невольно возникал вопрос: а была ли когда-нибудь у России еще одна столь русская певица?
Но главное, пожалуй, не в этом. Главное – это тайна ее искусства. В чем она состояла? О, если бы это удалось объяснить! Но нет. Не удастся! Разве можно объяснить искусство?
У нее был изумительный музыкальный дар, редкостная наследственная культура и небольшой камерный голос, чистый и ясный. Владела им она с подлинным совершенством.
Но и это не главное! Было в этом искусстве нечто более сложное, чем музыкальность. У нее как-то особенно глубоко и образно звучало слово. Не стих, а именно слово, этот феномен, не поддающийся осмыслению, фонетическая материя мысли. Слово-образ, произнесенный и спетый в равной мере, – вот составляющие этого поразительного сплава – искусства Нины Дорлиак! Это было уже шире чисто музыкальных понятий.
То, что происходило на ее концертах, никого не оставляло в стороне, касалось каждого и становилось бесценным личным приобретением. Любовь к ней и ее искусству была всеобщая. Но вдруг, в середине жизни, находясь в прекрасной певческой форме, она оставила эстраду.
И вот уже целое поколение никогда не слышало ее живого пения.
У нее был огромный репертуар. Ее концерты со Святославом Рихтером являлись лучшими достижениями нашего исполнительского искусства. Почему же так мало осталось записей? Для широкого круга любителей музыки доступны всего две, ну, может быть, три пластинки. Это необъяснимо. Здесь можно лишь гадать и разводить руками.
Нина Дорлиак была великой камерной певицей. Кто мог сравниться с ней? Никто…
Остается ждать и надеяться, что наша родина обратится наконец к своей культуре, научится собирать и беречь ее и восхищаться ею так же, как и весь цивилизованный мир…
Письма Нины Дорлиак к Галине Писаренко
Галюша моя дорогая.
С радостью получила твое письмо – благодарю тебя за сердечные слова. Ты знаешь и чувствуешь, конечно, что ты очень мне близка и дорога, и я тоже уже с волнением думаю, что тебе осталось только 2 года (в том случае, если ты уедешь). Мне хочется тебе дать все до последней капли, что возможно, чтоб ты сделала в искусстве все, чего мне не удалось в силу многих обстоятельств – и объективных, и субъективных. Чтобы не точила тебя острая боль в зрелом возрасте от невыполненных намерений и неосуществленных желаний.