Рикошет — страница 23 из 45

— Вкусно! — восторгаюсь я, почти не кривя душой.

Сережка поднимает на меня глаза:

— Лариска, всех преступников поймала?

Вижу, как Толик пихает его под столом ногой. Сережка обиженно зыркает:

— Че пинаешься?!

— Ларисе эта тема на работе надоела, — хмурится Толик.

Задумчиво повторяю:

— Надоела?.. Нет. Это моя профессия.


1984—86

ЗАЙТИ К БАБКЕ МАТРЕНЕРассказ

Кромов отходит от окна, укрывает одеялом раскидавшегося во сне сына. Долго стоит над ним, потом, охваченный невесть откуда накатившейся тоской, целует теплую щеку и быстро затворяет за собой дверь.

Из кухни выглядывает жена:

— Не опоздаешь?

Кромов слышит в ее голосе беспокойство, видит термос в руках, благодарно улыбается:

— Чай?

— Кофе. Ты же в Омск утром приедешь.

Уложив термос в портфель рядом с папкой для служебных бумаг и полиэтиленовым пакетом со сменным бельем, Кромов привычно прикладывает руку к нагрудному карману, проверяя, на месте ли удостоверение личности, натягивает куртку.

— Пока… Скучайте тут без меня.

— Будем, — слабо улыбается жена и, взяв его за запястье, смотрит на часы: — Еще же сорок минут до поезда?

— Пойду… — вздыхает Кромов. — Ночь уже, тебе отдыхать надо… Прогуляюсь, на вокзале посижу…

Жена тихо прижимается к нему, он слышит запах ее волос, осторожно прикасается губами к ее губам.

Хлопья сырого снега мокро липнут к лицу. Кромов незаметно для себя ускоряет шаг.

Вокзал встречает его ночным приглушенным шумом, нездоровыми от голубовато-белёсого света лицами пассажиров. Пока глаза Кромова осматривают зал ожидания, слух начинает различать основные составные этого гула: перебранку носильщиков, раскатистый храп старухи, запрокинувшей голову, писк младенцев, смех увешанных неподъемными баулами спортсменов, громыхание стаканов у буфетной стойки.

Кромов идет вдоль нескончаемых рядов фанерных диванов, на которых томятся пассажиры еще не пришедших поездов, останавливается возле закрытого киоска «Союзпечати». Немного постояв, возвращается к скамейке, мимо которой только что прошел.

На ней, скрючившись и пряча в воротник небритый подбородок, сидит старик со впалыми щеками. Еще не понимая, зачем это делает, Кромов опускается рядом.

Старик выпрастывает узкий скошенный подбородок из воротника обвислого демисезонного пальто, косится на нового соседа, снова принимает прежнюю позу.

Кромов пытается вспомнить, где, когда и при каких обстоятельствах сталкивался с ним, но ничего не получается. Даже его профессиональная память пасует. Воспаленные веки соседа прикрыты, но настороженно подрагивают, и Кромов чувствует, что тот-то узнал его. К неясной тоске, затаившейся в душе оперуполномоченного, прибавляется мелкое досадливое раздражение.

Через некоторое время старик открывает глаза, елозит по скамье, устраиваясь поудобнее, чтобы легче было наблюдать за Кромовым.

Кромов смотрит перед собой, однако боковым зрением фиксирует и пегие казенные ботинки; и серые, ношенные, видно, не одним человеком, брюки; и сползшие заскорузлые носки, открывающие постороннему взору тощие, такие же синюшные, как и изможденное лицо, лодыжки; и неопрятные, с расплывшимися от времени татуировками, руки.

Медленно, по-хозяйски оглядывая зал, движется милиционер с красной повязкой дежурного на рукаве. Возле старика он чуть приостанавливается, раздумывает, но все-таки продолжает свое движение.

Старик едва заметно вздыхает, расслабляет инстинктивно напрягшееся тело. Наконец-то Кромову удается перехватить его взгляд. На мгновение зрачки старика сужаются, но тут же глаза заволакиваются безразличием. Оперуполномоченный знает это безразличие. Это безразличие человека, прошедшего через изоляторы временного содержания, через следственные изоляторы, через исправительно-трудовые колонии общего или усиленного, потом строгого, а возможно, и особого режимов, через спецприемники для бродяг и попрошаек.

Старик отворачивается, поднимается с дивана. Словно в нерешительности замерев, дергает головой и, не оглядываясь, направляется в сторону буфета, возле которого сонно толкутся оголодавшие пассажиры.

Глядя на тщедушную спину, на глубоко запущенные в карманы руки, на загребающую походку, Кромов вспоминает, кто это. Прикидывает, сколько же лет не видел его, и смущается. Семь лет прошло с тех пор, как он последний раз по-настоящему гостил в родной деревне. Нет, Кромов не раз навещал родителей за эти годы, но было это впопыхах, скоротечно — день-два, и домой. К семье, к службе, к городу…

А тогда… Тогда он прожил у своих почти три месяца, отходил после госпиталя. Отец шутил: «Раны зализывает…».


Кромов сидел под навесом и читал журнал «Вокруг света» за тысяча девятьсот сорок девятый год. Подшивки за разные годы в отцовском доме присутствовали повсюду. Сам отец, ни разу за всю жизнь не бывавший дальше Новосибирска, где когда-то стажировался, объяснял свою страсть очень просто: «Мне интересно», — говорил он. Кромов настолько увлекся чтением, что, когда скрипнула калитка, невольно вздрогнул.

— Привет доблестным работникам уголовного розыска! — бодро улыбнулся отец, снимая фуражку и вытирая вспотевший лоб. — Жарконько сегодня…

— Участковому инспектору — обоюдно! — отсалютовал Кромов, откладывая журнал, поддакнул: — Совсем не сибирское лето.

Отец неожиданно обиделся:

— Много ты понимаешь! Не сибирское! Самое что ни есть сибирское! Так оно и должно, чтоб солнце в июле жвабрило как угорелое!

— К самолету ездил? — спросил Кромов, разглядывая пропыленные сапоги отца и ощущая исходящий от него легкий запах бензина.

Отец присел рядом, аккуратно пристроил фуражку, пригорюнился:

— Ездил-отъездил… Драндулетка моя сломалась вовсе! Оставил у Марьи-кривой, обратно пешедралом добирался…

— Вот черт! — посочувствовал Кромов.

Отцу, казалось, этого и нужно было. Он досадливо стукнул кулаком по колену, обтянутому мышиного цвета милицейским сукном:

— Просил же начальство! Не один раз просил! Смените мотоцикл, старый он, разваливается… Перед колхозным крестьянством совестно. По полчаса на виду у всех ногой дрыгаю, как жеребчик, пока заведу… А трещит-то как?! Преступные элементы за версту участкового слышат, где уж тут их словишь…

— Не убедил вышестоящих начальников?

Отец слабо взмахнул ладонью:

— Где там!.. На копейках экономят, рублями бросаются… Художникам из города, которые райотдел отделывали, знаешь, сколь заплатили?! Тысячи! Красиво, говорят… Красиво-то красиво, а вот толк от этого какой? Раскрываемость, что ли, улучшилась? Или процент умышленных преступлений снизился? Ничуть! И наши мужики, как сидели в крохотных кабинетиках, так и сидят… Зато коридор, что царские палаты — полированные плиты, резьба по гипсу, финтифлюшки всякие… Доска почета так вообще…

Воспользовавшись тем, что отец замолчал, подбирая наиболее подходящее определение для шедевра оформительско-дизайнерского искусства, Кромов заметил:

— Твой портрет среди вычеканенных дубовых листьев смотрится неплохо…

— Ага! Как на могильной плите! — не успокаивался отец. — Я уже свои мысли генералу изложил в письменном виде.

— Мать говорила, — усмехнулся Кромов.

— Че хихикаешь-то? — нахмурился отец. — Непорядок это! А непорядки искоренять надо… Главное наше дело — преступления раскрывать, честных людей от этих самых преступников защищать и преступников сажать! Чтоб народ знал — сколько веревочке ни виться… А уж по каким помещениям да коридорам тех преступников водить, то дело пятое! Им все одно не до красот…

Кромов исподволь приглядывался к отцу и понял, что тот чем-то расстроен, но спрашивать не стал. Знал, что не любит этого отец. И в себе оперуполномоченный тоже замечал фамильную кромовскую черту — не сильно выворачивать душу, даже перед близкими.

Отец молчал, потом покосился на сына:

— Петьку Агафонова помнишь?

— Который перед моим поступлением в школу милиции сельмаг взял?

— Ну… — отец кивнул, хмуро пощипал кустистую бровь. — Он тогда в бегах был… Добавили за все про все чего-то… Снова сидел…

— Его, что ли, встретил? — догадался Кромов.

Отец снова кивнул:

— Ну… Справка об освобождении при нем… К матери приехал.

— На свободу с чистой совестью, — хмыкнул Кромов.

Ответом был неодобрительный взгляд. Кромов смутился, уткнулся в журнал. Отец забрал «Вокруг света» из его рук, проговорил:

— С плеча рубить, каждый может… Тут дело сложное, размышлений требующее. Сам знаешь, от нас, милицейских, часто зависит, как судьба человека сложится. Ох, как часто… Ответственность это, сынок… Пусть он самый-разсамый преступник, а тоже человек. Ты еще только-только начинаешь работать, так понять пытайся, душу нащупать, человек он, хоть и преступивший…

— И чего же ты в Агафонове нащупал? — буркнул Кромов.

Отец пропустил мимо ушей тон вопроса, раздумчиво проговорил, глядя на пробившуюся сквозь сосновые плахи, уложенные прямо на землю, бледноватую траву:

— В Петьке-то?.. Невезучий он… Стержня в нем нету…

— Какого стержня? — понимая, о чем хочет сказать отец, все же спросил Кромов.

— Стержня да и стержня, — пожал плечами отец. — Он в каждом человеке присутствует… У кого прямой — тот жизнь проживет, никто о нем плохого не скажет… У кого кривой, изгибистый — этот под себя тащит, себе жизнь распрекрасную устраивает, о людях не думает… А который без стержня — тот вообще ни о чем не думает, ни о чем не беспокоится. Легкий человек и невезучий… Из таких Петька-то Агафонов… Ты тогда у нас только народился…

Отец обхватил лицо ладонью, смял пальцами кожу на всегда пробритых щеках, замолчал. Не сразу Кромов решился спросить:

— Когда тогда?

— Че?! — вздернулся задумавшийся отец. — А-а… Когда я Петьку впервой в тюрьму наладил… Сколько же это годков-то прошло?

Кромов улыбнулся. В этом вопросе был весь отец. Как на ладони. С полной углубленностью в работу сельского участкового инспектора, с полной атрофией каких-либо других интересов. Правда, хозяйством он занимался, но лишь благодаря настырности матери, которой приходилось неделями канючить, прежде чем отец прибивал какую-нибудь доску или латал протекающую крышу сарая.