Рикошет — страница 26 из 45

Агафонов не слушает ее. По-прежнему глядя в угол, спрашивает у Кромова:

— Слышь, а дед Акимыч еще прыгает?

— Два года, как похоронили.

— Надо же?! — удивляется Агафонов. — Вроде старикан-то крепкий был…


Наутро, уже около одиннадцати, Петр вышел на улицу, зашагал по селу. Где-то в груди гнездилось незнакомое чувство, которому он едва ли смог бы подобрать название.

Он любил свое село. Здесь ему нравилось все. Он с удовольствием бы провел тут жизнь, но судьба распорядилась иначе. Да и к тому же, стоило Петру потолкаться дома месяц-другой, как страстно хотелось попасть в город. Зачем? Почему? Он не знал, но желание было сильнее его.

Село было старое, сибирское. С большими, крытыми жердями дворами, с черной, редко просыхающей даже в жару землей, с палисадниками, за которыми зеленели черемухи, со сложенными из толстых сосновых досок тротуарами. И хотя село стало райцентром, жизнь текла по-прежнему. Размеренно, неторопливо, однообразно.

Уже подходя к магазину, он увидел косые взгляды толкающихся у входа старух и баб. Услышал испуганный шепот: «Лецидивист Матренин заявился…», «Сбег, поди?!», «Ах ты, господи, напасть-то какая!»

Петр хотел шугануть баб, но передумал, только улыбнулся кисло, шагнул в сумрак.

Под опасливый, ядовитый говорок, под осуждающе-боязливыми взглядами Петр набил сетку водкой, позвякивая бутылками, зашагал к дому. Хотелось отпраздновать волю.

С порога закричал.

— Мамаша! Зови соседей, посидим, погуляем!

Мать царапнула взглядом, осуждающе покачала головой, проговорила сердито:

— Соседей?.. Экий орденоносец выискался… Жди-ка, пойдет к тебе кто-то… В достатке все живут, на дармовщину не шибко кидаются. Да и на работе народ… Разве что, дед Акимыч?

От правдивых слов матери на душе стало горько. Петр постарался выкрикнуть, как можно разухабистей:

— Черт с ними, с соседями! Зови деда!

До самых сумерек они с дедом Акимычем опрокидывали стопку за стопкой.

Петр захмелел, приоткрылся чуточку, размяк. Стал рассказывать, как провел последние годы. Рассказывал больше самому себе, так как дед быстро ослабел и начал бормотать что-то про ранешнюю жизнь, а потом и вовсе задремал, пристроив лысую голову возле тарелки с квашеной капустой.

Петру было хорошо и безмятежно. Хотелось ни о чем не думать, ничего не делать. Сидеть вот так в доме, выстроенном руками отца, в доме, где родился и вырос, слушать, как шлепает галошами мать, как стреляет на сковородке сало, ощущать его сверлящий запах, пить водку… А главное — не думать, ни о чем не думать…


Буфетчица кипятливо настаивает, чтобы ее немедленно допросили, так как сейчас ее смена, а буфет закрыт и люди бродят по залу некормленные.

Тонкие губы Кромова трогает едва заметная улыбка:

— Видишь, чего натворил.

Агафонову не нравится его тон. Он отвык даже от таких признаков приязни, и, чтобы заглушить накапливающееся в груди жжение, зло бросает:

— Перетопчутся.

Однако дежурного не так просто сбить с толку. Уперев ладони в столешницу, он приподнимается, сухо говорит:

— Гражданка! Ожидайте за дверью, вас пригласят. Работать мешаете!

Буфетчица осекается и споро оказывается там, где ее попросили находиться. В комнату мелкими шажками входит белокурый старший лейтенант в косо сидящей на тугих завитках волос новенькой фуражке.

— Чего это наши кадры от тебя как ошпаренные вылетают? — говорит он чуть в нос, обращаясь к дежурному.

Тот досадливо швыряет ручку на стол:

— Совсем не дают работать!

Узкая ладонь вошедшего взлетает вверх:

— Ну, пиши, пиши…

В тот же момент он замечает оперуполномоченного, и на лице появляется вяловатая, но искренняя улыбка:

— Привет, Кромов!

— Здорово, Краснояров, — в тон ему отвечает оперативник.

— Никак в гости пришел?

— Земляка вот встретил, — Кромов кивает на Агафонова, который, увидев старшего лейтенанта, как-то чересчур шустро спрятал лицо в воротник.

Краснояров склоняет голову набок, присматривается к задержанному, вздыхает:

— Ах, Агафонов, Агафонов… Я же тебе самолично направление в совхоз давал… Месяца не прошло, а ты опять здесь…

— На кой мне твой совхоз нужен? — незлобиво огрызается Петр.

— Устроился бы, работал, — поводит покатыми плечами старший лейтенант.

— Во-во! Там же пахать надо, начальник. А мне здоровье не позволяет, мне в санаторий надо, а не в совхоз.

Дежурный косится на Агафонова, протяжно, с властной иронией, замечает:

— Конечно… Зачем ему работать? Он лучше будет грабежом промышлять…

— Не грабежом! Не грабежом! — на лютый шепот срывается Агафонов. — Кражонка это, мелкое хищение!

Дежурный злорадно обещает:

— Я тебе устрою санаторий… лет на шесть…

— Не связывайся ты, — миролюбиво дотрагивается до его плеча Краснояров, с укором смотрит на задержанного: — Вот, вроде, нормальный же ты мужик, Агафонов… Тебе бы избенку теплую, вдовушку какую-нибудь хлопотливую, и был бы человеком, Трудился бы в общественном производстве, горя не знал…

— Был человек, да вышел весь, — буркает Агафонов. — Иди, начальник, не дави на слезу.

Краснояров пожимает плечами. Когда он уходит, задержанный долго молчит, потом не выдерживает:

— Слышь, Кромов… Пацан тот, Сережка, где счас?

— Кажется, в Томск уехал. На заводе работает… Женился, говорят, пацанов завел…


Дед Акимыч ушел, а Петр и не помнил, когда. Ему казалось, выпитое не пробрало, не опьянило. Только встав из-за стола и у порога налетев на косяк, понял, что перебрал.

— Куды понесло-то? — строго спросила мать.

— Счас, мамашенька, покурю на завалинке, да и на боковую, — добродушно ухмыльнулся Петр, ощущая в ногах приятную тяжесть.

На улице было тихо. Село приникло к телевизорам.

Лишь кое-где в темноте мелькали светлячки папирос, белые нейлоновые рубашки ребят и легкие платья девушек.

Петр продул папиросу, полез за спичками, вспомнил, что они остались на столе. Возвращаться не хотелось. Мудрено закусив мундштук беломорины, он ждал, когда появится кто-нибудь, у кого можно прикурить. Навалилось дремотное состояние, размягчило тело и мышцы. Прислонившись к теплым бревнам родного дома, он прикрыл глаза.

Из забытья Петра вывел тихий девичий смех, смущенный рокоток юношеского баска. Он разлепил слипшиеся веки, вгляделся в противоположную сторону улицы. В темноте, под раскидистой черемухой, различил силуэты ребят. Девушка спиной прижималась к штакетинам ограды, а парень пытался ее обнять.

Петр добродушно осклабился:

— Эй, землячок! Не напирай так, забор повалишь!

Смех стих. Забелело повернутое к Агафонову лицо.

Петр помахал рукой:

— Спички есть?

— Есть, — не очень дружелюбно отозвался парень.

— Ходи сюда, земеля!

Парень подался было в его сторону, но, видимо, рассудил, что подобная уступчивость каким-то образом уронит его в глазах подруги, остановился:

— Сам подойдешь…

Петр беззлобно осклабился, поддел:

— От крали отклеиться опасаешься?.. Иди-иди, будешь паинькой, стакашку поднесу.

— Сказал же! — буркнул парень.

— Али краля твоя ненадежная, что на минуту оставить нельзя?! — хохотнул Петр. — Так давай, я подержу!

Парень сосредоточенно зашагал через дорогу, не обращая внимания на пытавшуюся остановить его девушку.

Когда он подошел ближе, Петр с трудом узнал соседского Сережку. И не успел погасить улыбку, как понял, что куда-то летит…

Лежа в грязи, Петр ощутил во рту противное крошево зубов наполовину с табаком от папиросы, которую еще мгновение назад небрежно и насмешливо перебрасывал из одного угла рта в другой. Странно, злости в себе он не чувствовал. Как ни пытался отыскать, найти не мог. Однако застарелая привычка подбросила с земли, рука сама выхватила нож…

Петр косолапой рысью ринулся к Сережке. Блеснуло лезвие, хорошо отточенное зоновскими умельцами.

Единственное, что Петр успел сознательно сделать — это чуть опустить руку при ударе.

Нож мягко, по самую рукоятку, вошел не в живот, а в бедро парня.

Петр слышал, как заголосила девчонка. Видел, как испуганно округлились глаза Сережки, как упал он и дико заорал: «Ба-атя!.. Ба-а-тя-я!»

Долго, зло и основательно топтали Петра подоспевшие соседи. Потом какая-то добрая душа вызвала милицию.


Дежурный внимательно разглядывает толстуху. Что-то ему не нравится в ответах.

— Гражданка Стонога, давайте уточним, — облокотившись на стол, говорит он. — Доселе неизвестный вам гражданин Агафонов взял банку консервов открыто, на ваших глазах?

Задержанный чутко улавливает суть вопроса, негромко, но быстро бросает, впившись взглядом в заалевшую свидетельницу:

— Не видела этого тетка, не видела!

— Прекратите! — осаживает его лейтенант.

Толстуха боязливо косится на Агафонова, так же робко смотрит на лейтенанта:

— Я же говорила, буфетчица отвернулась, я в кошелек сдачу прятала, смотрю, побежал он… ну, я за ним… А как он банку схватил, врать не буду, не заметила.

Дежурный делает дружелюбно-ироническую мину:

— Не пойму… Зачем тогда вы побежали за ним?

— Бежит же… На всякий случай, — недоумевает толстуха.

Агафонов замечает, что дежурный отложил ручку, и едко подсказывает:

— Про бумагу не забывай, начальник, записывай, че тебе правдивая гражданка толкует.

Уставший от его реплик, дежурный не реагирует. Агафонов перехватывает взгляд Кромова, хмыкает:

— Шибко сдал?

Кромов кивает. Задержанный смотрит испытующе:

— Это ты меня в тот раз вызволил?

— Отец, — отвечает Кромов.


По телевизору показывали кинопанораму. Кромов сидел в кресле. Отец громко фыркал на кухне, прыская водой на форменные брюки, которые, по заведенному много лег назад правилу, всегда отглаживал с вечера. Утомившаяся за день мать уже спала. В избе установилась тишина, нарушали которую лишь негромкий юмор Рязанова и отцовское ворчание.

В открытое окно просунулась физиономия взбудораженного мужика: