Обращаясь к конвоирам, судья сказал:
— Дайте ему выйти.
Сенька и второй милиционер растерянно переглянулись, но откинули барьерчик, выпустили Агафонова.
Петр вышел плавно, еле работая ступнями ног, безвольно опустив руки вдоль тела. Ни на кого не глядя, просеменил на середину зальчика и, забыв, где находится, весь отдался чечетке.
Выбивая замысловатую дробь, задиристо прыгали по широким половицам его туфли, а сам он, распрямившись, как натянутая струна, гордо откинул стриженую голову и чуть надменно смотрел прямо перед собой.
А ноги все работали, работали, работали… Словно своей жизнью жили, отдельной. Словно не было в них суставов.
Постепенно темп танца замедлился, фигура Петра сгорбилась, и в последних ударах каблуков слышалась уже какая-то неуемная тоска по даром прошедшей жизни, по приволью сибирскому, по селу родному…
Сбацать чечетку прилично — этого Петру никогда не удавалось, умел он, но плохо. Сейчас же чувствовал — получилось! Здорово получилось, особенно «выход из-за печки».
Дробь стихла совсем, Петр замер, опустил голову, сдерживая рвущийся кашель, шагнул за барьер.
— У вас все? — ровным голосом спросил судья.
— Все…
— Суд удаляется для вынесения приговора.
Сенька-конвоир вывел Петра на улицу. Тот глянул на куривших в сторонке Кромовых, тоже достал папиросу. После первой же затяжки забился в глухом надрывном кашле.
Агафонов удивленно смотрит на Кромова:
— Че стоишь-то? Опоздаешь…
Оперуполномоченный поворачивается, чтобы уйти, но что-то заставляет оглянуться. Он встречается с задержанным глазами, чувствует, как холодеет в груди.
— Отцу привет передавай, — глухо говорит Агафонов. — Скажи, сел Петька Агафон… в последний раз сел… Мамашу мою, если… если живой застанешь, проведай…
Кромов кивает, быстро выходит из дежурной комнаты.
По залу ожидания он идет ничего не замечая, слыша только жесткие удары своих каблуков по керамическим плиткам.
Если побежать, то успеть можно, но вместо этого Кромов идет к кассам, чтобы перекомпостировать билет на следующий поезд, отправляющийся через три часа.
Отыскав свободное место, он садится, упирается задумчивым взглядом в грязноватые потеки на колонне. Потом резко встает, выходит на улицу.
Снег, когда-то белый, превратился в густую, хлюпающую жижу. Взбивая ее колесами, на тротуар взбирается милицейский «УАЗ». Водитель подгоняет машину вплотную к подъезду, и вскоре дежурный выводит Агафонова.
Задержанный втягивает голову в плечи, чтобы не попал за шиворот мокрый снег, на мгновение приостанавливается перед распахнутой дверцей. Его невидящий взгляд скользит по Кромову, и он, ссутулившись, ныряет в задний отсек «УАЗа».
Кромов смотрит на забранное решеткой оконце до тех пор, пока машина не исчезает в серой пелене тяжело падающего снега. Ощущение того, что истлела, оборвалась одна из нитей, связывающих с чем-то далеким, но еще не забытым, не оставляет его. Становится тошно от мысли, что одни люди вынуждены ловить других, прятать их за стальные прутья, за колючие деревянные заборы, а те, другие, словно сами напрашиваются, чтобы их хватали, волокли волоком, запирали под замки. Почему им неймется? Не заложены же в них преступные навыки, не даны от рождения. Или заложены? Отец, вон, говорит, стержни разные в людях… Нет, каждый сам произносит свое последнее слово… Сам.
Стоя по щиколотку в раскисшем снегу, Кромов прикидывает, когда может вырваться в райцентр, повидать отца и зайти к бабке Матрене.
1983—1986 гг.
СМОТРИ, ЛОСИ!Рассказ
Кромов сидит за столом в чужом кабинете.
Кабинет чужой, но такой же неуютный, как его собственный. Те же голые стены, до половины выкрашенные масляной краской неопределенного цвета, который в равной степени можно назвать и цветом пожухлой травы, и цветом безмерной усталости. Те же расшатанные, просиженные стулья. Столы, на которых, кроме одинаковых перекидных календарей и телефонов с засаленными дисками, ничего нет. Навалившиеся на стены коричневые сейфы. Селектор на подоконнике. Дорожка, протоптанная на светлом линолеуме.
Почти не прерывающийся и от этого сердито-требовательный звонок заставил Кромова поторопиться. Последние метры коридора он преодолел бегом. Выдернув из заднего кармана джинсов увесистую связку, не глядя, отыскал нужный ключ, уверенно вставил в замочную скважину и, распахнув дверь кабинета, бросился к столу.
— Кромов!!
Свою фамилию он выкрикнул так, словно не надеялся на телефонную связь и хотел перекрыть расстояние силой голоса.
Он не ошибся. Звонили действительно из другого города. Кромов весь день просидел в своем кабинете, ожидая этого звонка, и теперь удивился: настолько буднично и отчетливо звучал голос собеседника. Казалось, тот находится где-то за стеной.
— Оперуполномоченный Брылкин, — представился собеседник, чуть помедлил и поздоровался: — Добрый день.
На стеклах девятиэтажки, которую было видно из окна, гасли отблески заката. На одном из балконов, изнывая от духоты, курил папиросу мужчина в широких цветастых трусах. Неподвижно, будто скованные морозом, розовели пересохшие простыни.
— У нас уже вечер, — отозвался Кромов.
— Я относительно… — Брылкин замялся и весело продолжил: — По-вашему утреннего, а по-нашему ночного разговора… Я проверил. Этот субъект мог останавливаться в Красноярске. Там живет сестра его жены, а кроме того, там он сдал груз. Так сказать, конечная точка маршрута.
— Как он себя чувствует?
— Насторожился. Дома сидит, как бирюк. Только в сад и выходит. Под яблонями копошится.
— Хозяйственный…
— Это точно, — с мрачным смешком согласился Брылкин.
Кромов сосредоточенно пожевал губу, решительно произнес:
— Вы пока не трогайте его. Хочу в Красноярск слетать. После этого уже к вам.
— Понятно… А если испариться надумает?
Словно не обратив внимания на предостережение коллеги, Кромов сказал:
— Значит, договорились?.. Через день, в крайнем случае — через два, буду у вас.
— Тебе виднее…
Опустив трубку на рычаг, Кромов выдвинул ящик стола, взял вырезанное из «Вечерки» расписание движения самолетов.
До ближайшего рейса оставалось три часа.
Кромов принялся накручивать диск телефона.
Когда он сообщил жене, что должен срочно вылететь в командировку, голос ее потускнел.
— Далеко? — со вздохом спросила она.
— Не очень. В Красноярск.
— Надолго?
— Завтра думаю вернуться.
— Ладно… Буду собирать твой портфель.
На лице Кромова появилось виноватое выражение. Покосившись на дверь, он проговорил:
— Ты понимаешь…
— Два часа до самолета? — снова вздохнула жена.
— Три… Прилечу, сразу домой!.. Ну что ты молчишь? Не обижайся.
— Я давно забыла, как это делается.
Хотя голос жены не стал радостнее, Кромов попытался непринужденно рассмеяться:
— Вот и умница! Настоящая подруга опера! Славку утром поцелуй. Скажи, отец ему кусок от какого-нибудь из Красноярских столбов привезет… А тебя я целую. Крепко-крепко!
Кромов сидит за столом, смотрит на тяжелые мешки под глазами своего собеседника и слушает. Тот говорит монотонным глуховатым голосом, почти не делая пауз между предложениями. Наконец заканчивает рассказ, поднимает глаза. Глаза человека, проведшего не одну бессонную ночь. Встретившись взглядом с Кротовым, снова смотрит на свои, широкие в запястьях, руки. Руки неподвижно лежат на коленях, лишь взбухшие вены едва заметно пульсируют.
Кромов ближе придвигает бланк протокола допроса, берет шариковую ручку, некоторое время молчит. Потом негромко роняет:
— Ерохин, попрошу вас повторить.
— Я же только что рассказывал, — в голосе подозреваемого появляется сдерживаемое раздражение.
Губы Кромова плотно сжаты.
Ерохин видит глубокую складку над переносицей оперуполномоченного, нахмуренные белесые брови и, понимая, что тот готов ждать и пять минут, и десять, и час, нехотя пожимает покатыми плечами.
— Как угодно… Мы с женой сопровождали вагоны с вином. У сына были каникулы. Вот и взяли его с собой. Все было нормально. На перегоне между Коченево и Чиком я увидел лосей. Они бежали вдоль лесопосадок. Подошел к сыну, он сидел на ящиках у бокового люка, говорю, смотри, лоси! Слышу, ойкнул кто-то… Обернулся, жены нет…
Дождя не было несколько дней, и сухая мелкая пыль назойливо лезла в салон «УАЗа». Она оседала на пупырчатой поверхности пластмассового чемоданчика эксперта-криминалиста, на старомодном саквояже судебного медика, на кожаной папке следователя прокуратуры, въедалась в одежду.
Кромов склонился к лобовому стеклу, глянул на выгоревшее, предвещавшее жаркий день, небо. Повернулся к следователю:
— Семи нет, а уже палит.
Тот приоткрыл веки, тыльной стороной ладони отер покрытый испариной лоб:
— Да-а… Управиться бы до солнцепека.
— Управимся, — подал голос тоже дремавший эксперт-криминалист Талерко. Потом, не открывая глаз, толкнул прикорнувшего на его плече судебного медика: — Как думаешь, Яшкин?
Яшкин перестал похрапывать, пожевал толстыми губами. От этого движения колыхнулись вислые усы, из-за которых он был похож то ли на Бальзака, то ли на обрюзгшего, но еще полного сил моржа.
— Никак. Я сплю, — пробурчал он.
— Сколько вас вожу, Гавриил Федорович, — громко сказал водитель, не отрывая взгляда от ухабистой дороги, — им разу бодрствующим не видел!
— Это потому, что возишь ты меня всего года четыре. Когда я был таким же молодым и прытким, как Кромов, я тоже пялился по сторонам. А сейчас мои сто семь кило требуют покоя. Как говорится, покой нам только снится.
— Дождь будет, — неожиданно сказал Кромов.
Сухое, со впалыми щеками лицо следователя Добровольского вытянулось:
— С чего ты взял?
— Гавриил Федорович заговорил стихами, — коротко улыбнулся Кромов.
Яшкин не отреагировал, и в машине снова воцарилось молчание. Слышно было, как гудит двигатель, потрескивает рация.