Римлянка — страница 39 из 80

— А в то кафе можно?

— По правде говоря, это простая остерия.

— Тогда пойдем в остерию.

Мы прошли через ворота и как раз напротив в нижнем этаже одного из домишек увидели стеклянную дверь, сквозь которую на улицу проникал свет. Как только мы оказались внутри, я сразу же вспомнила, что в этой самой остерии я когда-то ужинала с Джино и мамой и Джино тогда еще поставил на место одного пьяного нахала. За мраморными столиками сидели всего три-четыре человека, они ели, вынимая свои бутерброды из газет, и запивали хозяйским вином. Здесь было холоднее, чем на улице, в воздухе стоял запах сырости, вина и опилок, должно быть, кухонная печь уже погасла. Мы сели за столик в углу, и он заказал литр вина.

— А кто его будет пить? — спросила я.

— Ты разве не пьешь?

— Пью, но очень мало.

Он налил себе полный стакан вина и выпил его залпом, но, видимо, без всякого удовольствия, через силу. Я с самого начала заметила, а этот поступок еще раз подтвердил мои наблюдения, что он все время действует, словно повинуясь какой-то внешней стихии, словно играет какую-то роль, а сам остается безучастным. Мы помолчали, он смотрел на меня своим ясным, пристальным взглядом, а я огляделась по сторонам. Мне вспомнился тот далекий вечер, когда мы ужинали в этой остерии с мамой и Джино, и я не могла разобраться, что я сейчас испытываю — сожаление или грусть. Правда, тогда я была очень счастлива, но слишком наивна. И я подумала, что, должно быть, точно такое состояние охватывает тебя, когда открываешь сундук, который долго оставался запертым, и вместо красивых вещей обнаруживаешь там только пыль да кучу изъеденного молью хлама. Все безвозвратно прошло: не только моя любовь к Джино, но ушла и моя юность с ее несбывшимися мечтами. И насколько это было уже далеко и чуждо мне, доказывал тот факт, что я сознательно и небескорыстно обращалась к своему прошлому, чтобы разжалобить моего спутника. Я снова заговорила:

— Сперва твой друг мне не понравился… но теперь он кажется мне симпатичным… он очень веселый.

Он резко возразил:

— Между прочим, он вовсе мне не друг… а потом, он не такой уж симпатичный.

Меня поразил его жесткий тон, и я нерешительно спросила:

— Ты так думаешь?

Он снова выпил и продолжал:

— Такие остроумные люди — настоящее бедствие… за всем этим остроумием обычно скрывается внутренняя пустота… посмотрела бы ты, каков он у себя в конторе… там он не шутит.

— А что у него за контора?

— Не знаю, кажется, нотариальная.

— Зарабатывает он много?

— Ужасно много.

— Счастливчик.

Он налил мне вина, а я спросила:

— А почему ты водишься с ним, если он тебе неприятен?

— Он мой друг детства, мы вместе учились в школе, а друзья детства всегда такие, — ответил он, усмехнувшись.

Он выпил еще вина и добавил:

— Однако в каком-то смысле он лучше меня.

— Чем же?

— Когда он что-либо делает, то делает это всерьез… а я же сперва хочу что-то сделать, а потом, — его голос внезапно поднялся до фальцета, так что я даже вздрогнула, — когда наступает момент, не делаю… например, сегодня вечером… Он мне позвонил и спросил, не хочу ли я, как говорится, сходить к женщинам… я согласился, и, когда мы вас встретили, я действительно хотел тебя… но, как только мы очутились у тебя дома, мое желание пропало…

— Желание пропало, — повторила я, глядя на него.

— Да… ты перестала быть для меня женщиной… а превратилась в какой-то предмет, в какую-то вещь… ты помнишь, как я вывернул тебе палец и сделал тебе больно?

— Да.

— Словом… я сделал это для того, чтобы проверить: действительно ли ты живое существо… Так проверял, причиняя тебе боль.

— Да, я живое существо, — улыбнулась я, — и ты мне сделал очень больно.

Теперь я испытывала облегчение: значит, он отверг меня не потому, что я ему не нравилась. В конце концов, в людях нет ничего странного или необъяснимого. Стоит только постараться понять их, и видишь, что их поведение, каким бы странным оно ни казалось, всегда объясняется какой-либо вполне определенной причиной.

— Значит, я тебе не понравилась?

Он отрицательно покачал головой:

— Дело не в этом… ты или другая, все равно получилось бы то же самое.

После минутного колебания я спросила:

— Скажи-ка… а ты случайно не импотент?

— Да что ты!

Тут меня охватило острое желание близости с ним, мне хотелось переступить тот рубеж, что разделяет нас, хотелось любить его и быть любимой. Я хоть и сказала ему, что его отказ меня не обидел, однако все-таки оскорбилась, мое самолюбив было уязвлено. Я знала, что я красива и привлекательна, и мне казалось, что у него не было никаких особых причин отказываться от меня. Я предложила:

— Послушай… посидим здесь, а потом пойдем ко мне и будем любить друг друга.

— Нет, это невозможно.

— Выходит, я тебе сразу же не понравилась, когда ты увидел меня на улице.

— Нет… но постарайся понять меня…

Я знала, что есть вещи, перед которыми не может устоять ни один мужчина. Поэтому повторила с наигранной горечью и спокойствием:

— Выходит, я тебе не нравлюсь. — Я протянула руку и провела ладонью по его лицу.

Руки у меня красивые, теплые, с длинными пальцами, и если правду говорят, что по рукам можно судить о характере человека, то, значит, во мне нет ничего грубого в отличие от Джизеллы, у которой руки красные, шершавые и некрасивой формы. Я медленно гладила ладонью его щеку, висок, лоб, а сама не спускала с него настойчивого, ласкового и страстного взгляда. Я вспомнила, что Астарита во время нашей встречи в министерстве точно так же гладил меня, и я еще раз убедилась в том, что полюбила Джакомо, ведь в любви Астариты ко мне я не сомневалась, а этот жест был жестом влюбленного человека. Сначала юноша оставался холоден и равнодушен к моей ласке, но потом его подбородок начал дрожать, что было у него, как я впоследствии узнала, признаком волнения, лицо его исказилось и приняло почти детское выражение, мне стало его жалко, и я радовалась, что испытываю к нему жалость, она как-то приближала меня к нему.

— Что ты делаешь? — прошептал он застенчиво, как мальчишка, — мы ведь тут не одни.

— А мне наплевать, — спокойно ответила я.

Щеки мои горели, несмотря на холод в остерии, и я только теперь заметила, что изо рта у нас вырываются маленькие облачка пара.

— Дай мне руку, — сказала я.

Он нехотя разрешил мне взять его за руку, и я поднесла ее к своему лицу.

— Чувствуешь, как горят мои щеки?

Он ничего не ответил, только смотрел на меня, подбородок его дрожал. Кто-то вошел в остерию, сильно хлопнув застекленной дверью, и я отняла руку. Он облегченно вздохнул и налил себе еще вина. Но как только новый посетитель удалился, я опять протянула руку и засунула ее между бортами пиджака, расстегнула сорочку и прижала ладонь к его груди возле сердца.

— Хочу погреть руку и хочу послушать, как бьется твое сердце, — сказала я.

Сперва я прижала руку к его груди тыльной стороной, потом повернула ладонью.

— У тебя холодная рука, — сказал он, глядя на меня.

— Сейчас согреется, — ответила я улыбаясь.

Я медленно провела ладонью по его худой груди. Я испытывала огромную радость, потому что чувствовала, как он близок мне, меня переполняла любовь к нему, такая сильная любовь, какая может обойтись и без взаимности. Не спуская с него глаз, я сказала с шутливой угрозой:

— Мне кажется, еще немного, и я начну тебя целовать.

— Нет, нет, — ответил он, стараясь держаться шутливого тона, но, очевидно, испугавшись, — возьми себя в руки.

— Тогда уйдем отсюда.

— Уйдем, если хочешь.

Он расплатился за вино, которое не допил, и мы вышли из остерии. Теперь он тоже был взволнован, но не любовью, как я, — его, видимо, охватило какое-то непонятное возбуждение, вызванное событиями сегодняшнего вечера. Позднее, когда я лучше узнала его, я поняла, что подобное возбуждение охватывало его всякий раз, когда ему удавалось обнаружить в себе какую-то новую черту характера либо найти ей подтверждение. Объяснялось это тем, что он был эгоистом, то есть слишком любил себя или, вернее сказать, слишком был поглощен собой.

— Часто случается так, — говорил он будто про себя, а я почти бегом тащила его к дому, — на меня находит страстное желание сделать что-нибудь, меня охватывает восторг, все мне кажется прекрасным, я уверен, что непременно завершу задуманное, а наступит решительный момент, и все рушится, и я, если можно так выразиться, перестаю существовать… или, точнее говоря, существую лишь во всех моих дурных проявлениях… я становлюсь холодным, никчемным, жестоким… как тогда, когда я выворачивал тебе палец.

Он произнес этот монолог для себя самого, вероятно, не без некоторого горького удовольствия. Но я не слушала его, потому что меня переполняла радость, и я, словно на крыльях, перелетала через лужи. Я весело ответила:

— Но ты уже говорил это… а вот я тебе еще не сказала, что я испытываю… мне так хочется крепко обнять тебя, согреть своим телом, ощутить тебя рядом с собой и заставить делать то, чего ты не хочешь делать… я не успокоюсь до тех пор, пока не добьюсь своего.

Он ничего не ответил, видно, слова мои не достигли его слуха, так он был погружен в свои мысли. Внезапно я обхватила его рукой и сказала:

— Обними меня за талию, хочешь?

Он, казалось, ничего не слышал, тогда я взяла его руку, с трудом продела ее под свою, как надевают рукав пальто, и она вяло обвилась вокруг моей талии. Нам было трудно идти, так как мы оба были в тяжелой зимней одежде и руки наши едва дотягивались до середины спины.

Когда мы дошли до маленького особняка с башенкой, я остановилась и потребовала:

— Поцелуй меня.

— После.

— Нет, сейчас.

Он повернулся ко мне, и я крепко поцеловала его, обняв за шею обеими руками. Губы его были плотно сжаты, но я раздвинула языком сперва их, а потом зубы, которые неохотно поддались. Я не была уверена, что он ответил на мой поцелуй, но повторяю, мне это было безразлично. После того как мы поцеловались, я увидела вокруг его рта большое неправильной формы пятно от губной помады, которое делало странным и чуточку смешным это серьезное лицо. Я разразилась счастливым смехом. Он прошептал: