Римлянка — страница 48 из 80

— Это мне дал Джино, та самая вещица, которую я собирался продать… торговец хотел заполучить ее совсем даром… но я полагаю, она кое-чего стоит… ведь она золотая.

Справившись с волнением, я сказала:

— Спасибо.

— Не стоит, — ответил он. Затем надел плащ и затянул на талии пояс. — Ну, до свидания, — бросил он, оглянувшись с порога.

Спустя минуту я услышала, как хлопнула входная дверь.

Оставшись одна, я подошла к тумбочке и взяла в руку пудреницу. Я была растеряна, но, пожалуй, еще больше поражена. Пудреница блестела на моей ладони, а круглый красный рубин, вправленный в запор, вдруг стал расти, и мне почудилось, что он заслонил все золото. На моей ладони лежало круглое и сверкающее кровавое пятно и давило на нее всей своей тяжестью. Я встряхнула головой, красное пятно исчезло, и я снова увидела обыкновенную золотую пудреницу с рубином. Я опять положила ее на тумбочку, легла на кровать, закутавшись в халат, погасила лампу и начала размышлять.

Если бы кто-нибудь рассказал мне эту историю с пудреницей, думала я, то я посмеялась бы, как обычно смеются люди, услышав рассказ о чем-то необыкновенном и невероятном. Она относилась к таким историям, о которых говорят: «Смотри, как здорово закручено!» — а такие женщины, как мама, пожалуй, могли бы даже «поиграть» в этот случай, как в лотерею: такой-то номер выпадет на убитого, такой-то — на золотую вещицу, такой-то — на вора. Но на сей раз все произошло со мной лично, и я не без удивления поняла, что, когда ты сам замешан и участвуешь в какой-нибудь истории, тут уже не до шуток. Со мной приключилось то, что случается с человеком, который бросил в землю семена, потом забыл о них, а спустя какое-то время увидел пышное растение, покрытое листьями и бутонами, готовыми вот-вот раскрыться. Вопрос только в том, с чего все началось: что было семенами, что — растением и что — бутонами. Я мысленно отступала все дальше и дальше в прошлое и никак не находила истоков. Я отдалась Джино, потому что надеялась выйти за него замуж, но он обманул меня, и я, чтобы досадить ему, украла пудреницу. Потом я призналась в своем преступлении, он очень испугался, и я, чтобы его не уволили, отдала ему украденную вещь и просила вернуть хозяйке. Но Джино не вернул пудреницу, оставив ее себе, и из боязни попасться засадил в тюрьму ни в чем не повинную служанку, а ту в тюрьме били. Джино меж тем отдал пудреницу Сонцоньо, чтобы он ее продал; Сонцоньо пошел к ювелиру, а тот обидел Сонцоньо, и он в припадке ярости убил его, так ювелир погиб, а Сонцоньо стал убийцей. Я понимала, что не могу брать на себя вину за происшедшее, иначе получилось бы, что мое желание выйти замуж и обзавестись семьей стало первопричиной стольких злоключений; но, несмотря на это, я никак не могла заглушить угрызения совести и смятение. Наконец в результате долгих размышлений я пришла к выводу, что виной всему мои ноги, грудь, бедра, моя красота, в общем, то, чем так гордилась мама и что не носило на себе печати преступности, как все, что создано природой. Но подумала я так от отчаяния и растерянности, ухватившись за эту мысль, как хватаются за любой вздор, лишь бы разрешить какой-то еще во сто крат более сложный и абсурдный вопрос. В конце концов, я знала, что никто не виноват и все произошло так, как и должно было произойти, хотя все это было ужасно; и если уж требовалось найти виноватых, то все люди в равной мере и виновны и невиновны.

В мою душу медленно просачивался мрак, как просачивается вода, которая во время наводнения сначала затопляет нижние этажи дома, а потом поднимается все выше и выше. Первым, конечно, затонуло мое благоразумие. Однако мое воображение, зачарованное рассказом Сонцоньо, все еще продолжало работать. Я смотрела на это преступление без осуждения и без ужаса, в моих глазах оно казалось непостижимым и от этого по-своему увлекательным. Мне чудился Сонцоньо, идущий по улице Палестро, заложив руки в карманы плаща; вот он входит в дом и ожидает ювелира в маленькой гостиной. Я видела, как в комнату входит ювелир, здоровается с Сонцоньо за руку. Ювелир стоит возле своего письменного стола, Сонцоньо протягивает ему пудреницу, тот разглядывает ее и с притворным пренебрежением качает головою. Потом поднимает свою лисью мордочку и называет до смешного низкую цену. Сонцоньо пристально смотрит на него полными гнева глазами и грубо вырывает пудреницу из его рук. Потом обрушивает на торговца обвинения в мошенничестве. Тот грозит донести на Сонцоньо и требует, чтобы он немедленно ушел. А затем с видом человека, окончившего разговор, он отворачивается, а может быть, нагибается. Сонцоньо хватает бронзовое пресс-папье и наносит ему первый удар по голове. Тот пытается убежать, и тогда Сонцоньо настигает его и снова еще несколько раз ударяет его. Убедившись, что ювелир мертв, Сонцоньо отшвыривает труп, открывает все ящики, забирает деньги и бежит. Но прежде чем уйти, он, как я читала в газетах, снова охваченный злобой, бьет мертвеца, лежащего на полу, каблуком ботинка прямо в лицо.

Я подробно перебирала все детали преступления. Почти с удовольствием я следила за действиями Сонцоньо: вот его рука протягивает пудреницу, вот она хватает пресс-папье и наносит удар ювелиру, а вот его нога в порыве гнева уродует лицо мертвеца. Рисуя в воображении все эти картины, я не испытывала ужаса, я не осуждала, но и не одобряла содеянного. Меня охватило то самое чувство особого наслаждения, которое переживают дети, слушая сказки: они сидят в тепле, прижавшись к матери, и с восторгом следят за приключениями сказочных героев. Однако моя сказка была мрачной и кровавой, героем ее был Сонцоньо, а к чувству восхищения невольно примешивались изумление и грусть. И, как бы желая проникнуть в тайный смысл этой сказки, я вновь с тем же смутным удовольствием начинала перебирать все подробности преступления и вновь сталкивалась с неразрешимой загадкой. Потом я неожиданно заснула, словно провалилась в пропасть, как человек, который, прыгая через нее, не рассчитал прыжка и внезапно рухнул в пустоту.

Должно быть, я проспала часа два, а потом проснулась. Вернее, начало просыпаться мое тело, а рассудок, охваченный каким-то оцепенением, все еще дремал. Как слепая, я вытянула вперед руки, не узнавая места, где нахожусь. Я заснула на постели, а теперь стояла в каком-то тесном углу, зажатая внутри гладких, вертикальных, наглухо запертых стен. И в ту же минуту я подумала о тюремной камере, я вспомнила о служанке, которую Джино засадил в тюрьму. Я оказалась на ее месте, моя душа болела от несправедливости, жертвой которой стала она. И от этой боли я почти физически ощущала себя той самой служанкой, мне казалось, что боль преобразила меня, наделила меня ее лицом, заключила меня в ее телесную оболочку, вынудила совершать ее поступки. Закрыв лицо руками, я оплакивала себя, думая о несправедливости моего заточения, и знала, что мне ни за что не выбраться из тюрьмы. Но в то же время я чувствовала себя прежней Адрианой, по отношению к которой никто не был несправедлив и которую никто не заключал в тюрьму; и я понимала, что достаточно мне сделать один жест, чтобы освободиться и перестать быть служанкой. Но чтó именно я должна сделать, я не знала, хотя несказанно мучилась, желая выйти из этого заточения жалости и тоски. Потом внезапно имя Астариты вспыхнуло в моем мозгу, так после сильного удара в глаз человека вдруг, словно молния, ослепляет острая боль.

«Пойду к Астарите и попрошу освободить ее», — подумала я, потом протянула руки и тотчас же почувствовала, что стены тюремной камеры раздвинулись, образовался узкий проход и я могу выйти. Я проделала несколько шагов в темноте, нащупала выключатель и судорожно его повернула. Комнату залил яркий свет. Тяжело дыша, я стояла голая возле двери, тело и лицо были покрыты холодным потом. То, что я приняла за тюремную камеру, оказалось всего-навсего пространством между шкафом, стеною и комодом, которые, отгораживая часть спальни, образовывали узкий закуток. В полусне я встала, прошла вперед и забилась в этот угол.

Я снова погасила свет и, осторожно ступая, пошла к постели. Прежде чем заснуть, я подумала, что воскресить ювелира я, конечно, не смогу, но могу спасти или по крайней мере попытаться спасти служанку и сейчас нет ничего важнее этого. Теперь, когда я поняла, что я не такая уж добрая, какой считала себя, я обязана была сделать это во что бы то ни стало. Во всяком случае, моя доброта прекрасно уживалась с наслаждением, которое я испытывала от кровопролития, с восхищением перед насилием и даже с тем непонятным удовольствием, с которым я слушала рассказ о совершенном преступлении.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

На следующее утро я тщательно оделась, положила пудреницу в сумку и вышла из дома с намерением позвонить Астарите по телефону. Как ни странно, но я чувствовала себя очень легко, тоска, которую накануне вечером навеяла на меня исповедь Сонцоньо, окончательно исчезла. Позднее мне не раз приходилось убеждаться в том, что тщеславие — самый страшный враг человеколюбия и доброты. Именно тщеславие, а не ужас и страх испытывала я при мысли, что я — единственный человек во всем городе, которому известно, как произошло убийство и кто его совершил. Я говорила себе: «Я знаю, кто убил ювелира», и мне казалось, что я смотрю на людей и на вещи совсем иными глазами, чем вчера. Я подумала даже, что во мне, очевидно, тоже произошли перемены, я боялась, что на моем лице можно прочесть тайну Сонцоньо. Одновременно я испытывала сладкое, непреодолимое желание поведать кому-нибудь все, что я знала. Эта тайна переполняла мою душу, готовая вылиться наружу, как вода из тесного сосуда, и мне хотелось перелить ее в чью-то чужую душу. Думаю, что именно такое состояние толкает преступников на исповедь, они рассказывают о своих преступлениях любовницам или женам, а те в свою очередь делятся секретом с близкими друзьями, те — со своими, и так далее, пока слух не дойдет до полиции, и тогда всему конец. А кроме того, сознаваясь в своих грехах, преступники пытаются таким образом взвалить часть невыносимой тяжести на других людей. Словно вина — это ноша, которую можно делить и делить на части и взваливать на плечи разных людей, пока она не станет совсем легкой и незначительной. А в действительности все происходит иначе: бремя неделимой ноши отнюдь не уменьшается от того, что его взваливают на чужие плечи, а, наоборот, становится все тяжелее, чем большее число людей принимают его на себя.