Это было в самые последние годы правления Августа, когда он был уже глубоким стариком. Самые важные уголовные дела Август давно уже стал передавать на решение сената вместо прежних судов присяжных. Он ему более доверял, потому что в тогдашнем сенате заседали по большей части преданные ему люди, им облагодетельствованные, и к тому же почти всегда богатые и потому дорожившие спокойствием и миром, установленным принцепсом. В благодарность за преданность Август окружал сенат внешним почетом и старался поддержать его достоинство, не допуская в него людей бедных и особенно вольноотпущенников; он делал вид, что считает сенат высшей властью в государстве, и обращался к нему во всех важнейших случаях.
Так и теперь Август по делу Тита Лабиена решил созвать сенатское заседание. По республиканским порядкам созывали сенат и председательствовали в нем обыкновенно консулы, но могли это делать и народные трибуны, если консулы отсутствовали или отказывались сами от созыва сенатского собрания. Август еще в 23-м году до P.X. отказался от консульской власти (до этого он занимал консульство из года в год), но трибунской властью он обладал пожизненно; поэтому он сохранил право руководить деятельностью сената, и при этом в силу особого полномочия даже преимущественно перед консулами и независимо от того, согласны они или нет созывать сенат. В последние годы своей жизни Август, чувствуя слабость и усталость, часто отказывался от председательства и присутствия в сенате и руководил его деятельностью через других лиц. Но случай с Лабиеном он считал очень важным, и сам явился в заседание.
Все сенаторы были уже давно в сборе, когда на nopoге сената появилась старческая фигура 74-летнего принцепса. Еще бодрою для своего возраста походкою он прошел мимо сенаторских скамей и сел на свое место, стоявшее между креслами обоих консулов. Затем, открыв собрание и сообщив сенаторам о предмете их настоящего совещания, он стал читать им по записке уже заранее составленную речь:
– Все вы, отцы сенаторы, знаете, что я никогда не покушался на свободу государства; подавив в 6-е и 7-е мое консульство[30] междоусобную войну при помощи неограниченной власти, данной мне с общего согласия, я передал государство из своих рук в руки сената и римского народа. Несколько раз сенат и народ предлагали мне единоличную и неограниченную власть для охраны законов и нравов, но я никогда не соглашался принять власти, противной старым обычаям, и все реформы, которых вы от меня ожидали, я произвел в силу принадлежащих мне трибунских полномочий. Правда, с молодых лет я превосходил всех почетом, власти же имел нисколько не более тех, кто был моими товарищами по должности. За мои заслуги решением сената я был назван Августом, порог моего дома был украшен лаврами, и гражданский венок прибит над моей дверью; позднее сенат, всадническое сословие и весь римский народ наименовали меня отцом отечества и постановили начертать этот титул в преддверии моего дома, в курии и на форуме Августа, под колесницей, которая воздвигнута в честь меня, по решению сената. Такими знаками почета увенчал меня римский народ и сенат. Теперь же дерзкий оратор осмеливается хулить мое правление и даже унижать ваши заслуги, отцы сенаторы. Он снова питает тот дух мятежа, следствием которого были междоусобные войны, терзавшие нашу родину в течение ряда лет. К тому же этот человек обладает большим даром красноречия, которым он уже не раз пользовался во вред всем нам, и римская чернь слушает его с большим удовольствием… Поэтому-то я надеюсь, отцы сенаторы, что вы отнесетесь к нему так, как он этого заслуживает; что же касается до меня, то я, не желая навлекать на себя обвинения в излишней жестокости, предлагаю оставить самого Лабиена в покое и только сжечь его сочинения, чтобы они не плодили смуты в умах римских граждан.
Шествие сенаторов. Рельеф Алтаря Мира
Большинство сенаторов слушали Августа с подобострастием. Им было прекрасно известно, что далеко не все, что говорил Август, было правдой; они знали, что он завладел властью не по добровольному желанию римского народа, а опираясь на свои войска, задобренные большими денежными подачками и земельными дарениями. Они знали и то, что власть его никогда не была равна власти товарищей по должности и что, облекаясь в республиканские одежды, Август правил Римом, почти как царь. Все это знали сенаторы, и, тем не менее, никто из них не решался возразить Августу. Да и кому было возражать? Самые горячие и смелые из сенаторского сословия уже давно погибли вместе с Брутом, Катоном и другими республиканскими вождями; из оставшихся же никто не решался напомнить принцепсу, что он, обвиняя Лабиена, уже не в первый раз покушался на свободу слова римских граждан, что всего несколько лет тому назад[31] другой знаменитейший римский оратор, Кассий Север, был отправлен им в ссылку на остров Крит за его обличительные сочинения против знатных лиц. Никто не напомнил ему и о судьбе сенаторов Корнелия Галла и Сальвидиена Руфа, приговоренных к изгнанию еще раньше за неосторожные слова порицания, произнесенные ими против Августа. И поэтому теперь, когда Август, в качестве председателя, стал опрашивать сенаторов о том, какого наказания заслуживает Лабиен, почти все они согласились с Августом и высказались за сожжение его сочинений. Они знали, что Лабиен высоко ценил свои произведения и надеялся приобрести славу и в потомстве. Ради этой славы он работал, в ней видел весь смысл своей жизни. Поэтому для него предполагаемое наказание, с первого взгляда не особенно жестокое, было хуже ссылки и даже самой смерти; оно должно было повергнуть славолюбивого писателя в полное отчаяние, лишить в его глазах привлекательности самую жизнь.
Только один из сенаторов осмелился возразить против этого нового и неслыханного наказания – казнить сочинения. «Счастье для римлян, – говорил он, – что это наказание изобретено после Цицерона. Что было бы, если бы кому вздумалось подложить огонь и под его произведения?» Но слова эти потонули в гуле возгласов, одобрявших предложение Августа.
Вскоре после этого сочинения Лабиена были сожжены. Но и сам знаменитый оратор не захотел их пережить. Получив известие о приговоре сената, он велел принести себя к гробницам своих предков, заперся в своем фамильном склепе и уморил себя голодом.
Так умирали последние защитники римской свободы.
В Риме при Нероне
Е. Богрова
Войдя в большую просторную залу, в которой должно было состояться чтение нового произведения поэта Лукана, Туллий Гемин почувствовал себя смущенным и одиноким. В Рим он прибыл недавно из провинции, знакомых у него пока в Риме было мало, а в этой зале собралось избранное общество, с которым он встречался впервые. Здесь были известные поэты, риторы, философы; светская молодежь, богатая и сумасбродная, увлекающаяся поэзией в угоду императору Нерону – певцу и поэту; здесь были и щедрые покровители искусства, и суровые мужи, занятые днем государственными делами, явившиеся теперь сюда, чтобы отдохнуть и отвлечься от дневных трудов.
Туллий чувствовал, что он молод, красив, что боги не обидели его талантами, и верил, что в Риме он сумеет выдвинуться. А пока он жаждал заручиться влиятельными покровителями и в душе роптал на своего отца. Его отец, суровый центурион, в дни своей молодости часто бывавший в Риме, мог бы устроить в этом городе сына через своих прежних знакомых, теперь выдвинувшихся и достигших высокого положения; но, не сочувствуя стремлению сына в Рим, в город, где, по его мнению, молодежь только изнеживалась, он не пожелал оказать ему поддержки и счел возможным направить его только к одному человеку, к сенатору Тразее Пету, которого уважал за правдивость, честность, в котором видел и чтил последнего римлянина прежних времен.
Но Туллий к Тразее не пошел: его влекли люди совсем иные. Хитростью и лестью ему удалось проникнуть к бывшему воспитателю Нерона – философу Сенеке, который пользовался большим влиянием. Представ пред ним, он горячо уверил его, что благоговеет пред его философским ученьем и считает его мудрейшим и совершеннейшим из смертных; философ прервал его льстивую речь и спросил, чем он собирается заняться в Риме, так как из слов его понял, что он приезжий, и Туллий, застигнутый врасплох, сказал первое, что ему пришло в голову: «Надеюсь на благосклонность музы поэзии…» Сенека улыбнулся. «С тех пор как боги подарили нас императором-поэтом, поэты со всех концов мира устремляются в Рим!..» И, написав несколько слов на табличке, Сенека вручил ее озадаченному Туллию, сказав: «Я написал несколько слов моему племяннику, молодому поэту Лукану, и рекомендую тебя его вниманию…»
Лукан принял Туллия рассеянно. Изысканно одетый, надушенный, он торопился на свою виллу пировать с друзьями – с такими же богатыми людьми, как и он, принятыми во дворце Нерона и прожигавшими жизнь. Лукан сказал, что очень торопится, дал Туллию пригласительный билет на литературное собрание и на прощанье пообещал там с ним побеседовать.
И Туллий ждал его теперь с нетерпеньем и надеждой. Но вот Лукан вошел в зал, встреченный дружными возгласами. Он ласково здоровался с друзьями, надменно кланялся менее знакомым, а Туллия не заметил вовсе и прошел мимо него, не удостоив ответить на его поклон.
В зале все стихло, и зазвучал твердый и спокойный голос Лукана – он читал свою новую поэму. И, несмотря на неприятную самоуверенность, сказывавшуюся в его тоне, на самолюбование, сквозившее в каждом жесте, несмотря на явную надменность и вычурность позы, он захватил весь зал, и Туллий почувствовал, что молодой Лукан уже большой поэт, драгоценный талант которого является украшением Неронова правления. И Туллий по сравнению с ним показался самому себе таким ничтожным со своими маленькими стихами.
Лукану аплодировали долго и восторженно, друзья поздравляли его с успехом и приветствовали. Но, несмотря на расточаемые комплименты, чувствовалось, что многие задеты успехом Лукана и что сердца многих поэтов, присутствующих на этом собрании, уязвлены завистью. Туллию тоже было не по себе, и, покинув зал, уже на улице он злобно произнес вслух: «Стихи Лукана, конечно, хороши, но куда ему до нашего божественного поэта Нерона!..»