Римская цивилизация — страница 72 из 88

На примере Галатии видна связь между финансовым истощением страны и гибелью ее самостоятельности. При Цезаре владетель галатский, царек Дейотар, лишился части владений. По смерти диктатора он пытался вернуть потерянное, и с этой целью передал Фульвии, жене триумвира Антония, сумму в 10 миллионов сестерциев. Без сомнения, он должен был попасть в руки римских кредиторов и открыть им пути к доходам своей земли. Вскоре после присоединения Востока, составлявшего в течение 10 лет круг господства Антония, Октавиан уничтожил самостоятельное галатское царство и обратил его в провинцию.

Война 32–31 гг. между триумвирами Октавианом и Антонием (Лепид еще раньше был устранен Октавианом из союза властителей) была новым торжеством империализма. Антоний после поражения республиканцев при Филиппи захватил в сферу своего владения Восток и восточные предприятия, особенно войну с парфянами. Он очень скоро утвердился в Египте при дворце Клеопатры. При этом Антоний не только повторил романтическую историю своего учителя, Цезаря. Птолемеево царство, до которого римляне добирались уже в течение полувека, составило настоящую финансовую и военную опору его государства. На египетские средства Антоний снарядил поход на парфян, а потом экспедицию против Октавиана в момент их решительного столкновения; в его флоте в 31 г. в битве при Акции египетские корабли составляли лучшую часть. Но, достигнув той цели, которая занимала многих римлян, Помпея, Красса, Цезаря, Габиния, Рабирия, Антоний оторвался от метрополии, почти превратился сам в египетского царя: во всяком случае, детям Клеопатры он начал отписывать римские провинции, между прочим, важную Сирию. Вместо присоединения Египта к империи, стоявшего в программе внешней политики Рима с 80-х годов, произошло раздробление империи в интересах Египта.

Египтомания чуть не погубила в свое время Цезаря. Она стоила потери власти и жизни Антонию. Октавиан не мог найти лучшего мотива для объявления Антонию патриотической войны во имя восстановления целости империи.

Столкновение между властителями в 32 г. осложнилось внутренним конфликтом в Риме. Все, кто были в оппозиции Октавиану, объявили себя за Антония. При этом очень любопытна выставленная оппозицией политическая вывеска. Антонианец консул Созий предложил 1 января 32 г. в сенате: 1) вознаградить Антония за ущерб, который он потерпел при захвате Октавианом доли Лепида, и 2) восстановить республику. Последний лозунг мы видим по очереди на знамени обеих партий. В 36 г. Октавиан выставил его в качестве успокоительного средства для населения Италии и обещал подействовать в смысле уничтожения чрезвычайной власти триумвиров на Антония. Теперь, наперекор ему самому, противники грозили проектом восстановления республики. Реальный смысл этого призыва мы уже видели. Он означал целый ряд уступок метрополии, задавленной и измученной господством военного элемента. Властители наперерыв старались уверить Италию в своей готовности повернуть на этот путь уступок. Своей «республиканской» программой антонианцы доставили Октавиану большие затруднения. Но Антоний в свою очередь испортил их работу, настояв на неразлучности своей с Клеопатрой, в пользу которой совершалось раздробление империи.

После победы при Акции в 31 г. Октавиан получил возможность доставить римскому империализму и ту крупнейшую добычу, которой он так давно добивался – государство Птолемеев в Нильской долине. Присоединенный в 30 г. Египет образовал важнейшую опору новой императорской династии.

Отношения элементов империалистических и староконституционных в римском государстве представляли довольно сложную и спутанную сеть. Самый факт роста внешних владений и усиление империи вызвали крупные столкновения и смуты в метрополии; эти смуты, эта борьба римских партий еще усиливали развитие империализма. В то же время поднялась крупная реакция, которая ограничила притязания римских претендентов, выступавших в качестве военных начальников и колониальных владетелей; дерзкая диктатура Цезаря в орнаментовке восточно-греческих деспотий должна была смириться до гибкого и уклончивого, одетого в фикцию старинной римской республиканской конституции, принципата Октавиана-Августа.

В этих результатах отразилось воздействие общественного строя Рима и Италии. Но общество, которое определило формы политических отношений, изменилось в своем характере и настроении под влиянием самой борьбы. Если в столкновениях резко выражается защита известных интересов и принципов, то несомненно, что в них также разрушается значительная доля этих интересов и принципов. Борьба выбрасывает, уничтожает, стирает как раз самые энергичные и независимые элементы общества; людям следующего подрастающего поколения становятся малопонятны те задачи и требования, которые ставили их отцы и предшественники.

В этом смысле между настроением общества, современного первому триумвирату, и общества эпохи битвы при Акции заметная разница. Она ярко отражается в литературе того и другого времени. Литературные силы 50-х годов, современники Цезаря и Помпея, Катулл, Цицерон, Варрон, Корнелий Непот, стояли на стороне республики. Цезарь напрасно добивался у них сочувствия и литературной поддержки. Писатели сами были членами больших именитых домов или находились с ними в тесной связи: они отражали те черты независимости, которые можно было найти в среде аристократии. Гордая мысль бьется в скептицизме Лукреция, в его религиозном индифферентизме и культе разума: он хочет избавить людей от предрассудков, от страха перед неизвестным, поднять к свободе дух человеческий.

Другие настроения отразились в поэтической литературе 30–20-х годов. Мы слышим, прежде всего, смирившихся граждан, которые спешат уйти в частную жизнь и довольны, что ушли от бурь политики. Гораций, правда, вспоминает, как он «нехорошо бросил свой щит» на поле битвы при Филиппах; но только для того, чтобы выразить свой страх перед всякой новой смутой, чтобы благословить наступившее общественное спокойствие, чтобы присоветовать своим друзьям отречься от политики и забыть ее со всеми опасностями и тяготами, которые она несет. Есть, правда, для него что-то возвышенное в оставленной борьбе: «Там доблесть погибла, и неукротимые гордецы поверглись лицом в прах». Гораций представляет себе, как историк гражданских войн будет изображать смерть великих вождей республики и общее порабощение, которому не поддался только один непреклонный дух Катона.

Но вместе с этими грозными и крупными людьми исчезли и времена героических порывов, – вот что хочет сказать один из уцелевших и смирившихся борцов. Живо стоят перед его глазами ужасы «братоубийственной войны, слепое безумство ожесточившихся граждан; у зверей, волков и львов, нет такой злобы к своим, не забываются в такой мере кровные и племенные связи». Самая страшная картина, какую знает Вергилий, это народное волнение, дикие порывы «презренной толпы». Исполненный антинародных чувств, в качестве представителя поэтической клиентелы он хочет укрыться под опекой и охраной патриархального правителя, дающего народу законы, заботящегося о его благополучии.

Оба писателя сходятся в жажде социальной тишины, в прославлении досуга, политического покоя, который наступил с прекращением гражданской смуты. «Бог даровал нам праздник». Этот культ данного момента в связи с желанием забыть беспокойную старину хорошо выразил сжато на языке своем Тацит, характеризуя настроение первых лет августовского периода: хватались за ближайшую действительность вместо того, чтобы держаться традиций, защита которых предъявляла человеку такие тяжелые требования и несла в себе столько опасностей.

На почве такого сознания может возникнуть своеобразная проповедь невысокой морали. Классическое выражение ее дал Гораций в своих правилах «золотой середины», которую он, между прочим, рекомендовал Мурене, запоздалому политическому агитатору, пытавшемуся составить заговор на жизнь Августа: «Не пускайся в открытое море, но берегись также скалы и камней у берега… Помни, что чем больше дерево, тем страшнее ему вихрь, чем выше башня, тем больше грозит ей падение… В несчастье надейся, в счастье беспокойся: все меняется… Когда ветер попутный чересчур вздует наши паруса, лучше спустим их поскорее».

В послании к своему патрону Меценату Гораций заявляет свое презрение к «тысячеголовому зверю», народу римскому; он не пойдет за общим кликом: «Граждане, граждане, прежде всего, обогащайтесь; сначала капитал, потом добродетель». Ему надоело слышать: «Делай дела честным путем, если возможно: но раз ты не похлопочешь составить себе состояние какими бы то ни было средствами, не будешь сидеть в первых рядах театра!» Нет, его девиз: «Бодрым и свободным духом встречать грубые толчки судьбы». В другой раз он опять нападает на культ золотого тельца, «царя-капитала», который доставляет человеку жену, приданое, друзей и кредит, возводит его в высшее звание и заставляет верить всех в красоту, красноречие и прочие достоинства его обладателя. Все это элементарно благородно, но Гораций не замечает, что своим учением о золотой середине, отстранившим высокие порывы и суживающим смелые кругозоры, он лишил себя права протестовать против дальнейшего понижения общественной морали, против разнуздывающейся пошлости и цинизма; нельзя безнаказанно славить покойный досуг и возможность удаления от общественных задач, которые возьмет на себя некое земное провидение, «страж человечества», как выражается Гораций об Августе: тому, кто объявил упраздненными всякие общественные обязанности, не спасти человека в его достоинстве, у него нет оружия против торжества низменных инстинктов.

У этих отрекшихся граждан, у этих неустанных панегиристов социального мира равнодушие или даже отвращение к внутренней политике соединяется с воинственным патриотизмом во внешних делах. Неверной рукой старается Гораций начертить пропись любви к отечеству, т. е. главным образом к широте и необъятности его границ. По видимому, эти наставления весьма далеки от его интимных вкусов, и он берет на себя полувынужденно несвойственное характеру поручение в интересах двора, под охраной которого он укрылся. То он пытается представить блеск побед над врагами в виде искупления преступной внутренней распри: «Если бы можно было перековать отупевшее в резне граждан оружие и очистить его истреблением парфян и арабов!» То поэт-скептик принимает на себя еще более неблагоприятную задачу и напоминает, что римляне, дважды побитые парфянами, пострадали за свое бесчестие, за пренебрежение к святыням, которые лежат заброшенные и в развалинах. Тот страх, от которого Лукреций надеялся навсегда избавить дух человеческий, еще не обуял, вероятно, Горация, но он уже повторяет чужие слова в этом направлении, он, лично свободный, уже служит выразителем религиозно-реакционных идей, идущих об руку с политическим падением. Как бы то ни было, Гораций отдает дань империализму и возносит римское оружие, «дошедшее до последних пределов мира, где на одном конце яростно пышет полуденный огонь, а на другом стоит вечный туман и дождь».