Еще сильнее этот мотив звучит у Вергилия. Известно классическое место в «Энеиде» о всемирной миссии римлян – покорить весь свет, дать всем народам мудрые и справедливые законы, щадить послушных и смирять непокорных. От Юпитера троянцы узнают о своих великих потомках, римлянах: «Им не будет поставлено ни предела, ни срока господства… бесконечную власть я даю им».
Но воинственный патриотизм, увлечение «величием государства» есть не только равнодушие к внутренней политике, а гораздо больше – прямая реакционная идея. Огромное здание империи представляется Вергилию храмом; в середине храма стоит государь, Цезарь. Народные столкновения, свободная игра сил в республике не имеют для Вергилия ничего привлекательного. Желая нарисовать картину наилучшего государственного порядка, он изображает мудрого, благодетельного и беспристрастного единого правителя и законодателя; знатные и народ, окружающие его, не имеют самостоятельной силы, они пассивно и почтительно подчиняются ему.
Близок также к этим мыслям переживший героическую пору борьбы за республику Гораций. Поэт «ненавидит непросвещенный народ и держится от него подальше». В обращении к римской молодежи, которой больше всего внушается мысль о военных подвигах, Гораций напоминает, что истинная доблесть не преклоняется перед народной любовью. Цезарь Август тем и велик, что, оставаясь несокрушимо упорным в своих замыслах, он презирает безумные требования волнующихся граждан. «Величайший принципс» стоит «стражем общества», и граждане знают, что их спокойствию ничего не грозит более. Он держит великую тяжесть на своих плечах, один следит за тысячью дел; его забота – оберечь Италию своим мечом, поднять нравы, разработать законы.
Выражения и формулы литературы, современной установлению принципата, дают нам некоторую возможность судить о настроениях общества, которое пережило тяжелый кризис 49–36 гг. и встречало победителя при Акции, вернувшего Риму Восток и располагавшего всеми военными и главными финансовыми силами империи. Конечно, вышеназванные писатели в значительной мере – вынужденные защитники, подчиненные орудия пропаганды нового строя и далеко не объективные показатели общественных чувств, но все же они служат свидетельством общего падения гражданских мотивов, наступления консервативной эры.
Это не значило, однако, чтобы колониальный император мог произвольно распоряжаться в среде общественного порядка метрополии. Этот порядок достаточно показал свою устойчивость в предшествующей борьбе; существовали обширные круги, которые именно с республиканской точки зрения оценивали близкое прошлое, культивировали его традиции и сообразно с ними представляли себе всю историю Рима; и с этими настроениями также должен был считаться «страж общества».
10. Первое десятилетие принципата Августа
Большинство исследователей подходило к определению строя императорского Рима, отправляясь от политической терминологии эпохи Августа и сравнивая ее с конституционным языком предшествующего времени. Нередко этим способом добивались отчетливых и интересных систематических построений. Так, например, юридический ум Моммзена фиксировал внимание на словах tribunicia potestate в титуле главы государства и выстроил теорию демократической монархии. Мы должны признаться, что при таком порядке изучения не чувствовали бы под собою прочной почвы, не могли бы дать себе отчета в перспективе, в пропорции явлений. Политическая сфера образует собою в значительной мере область условных знаков, своего рода символику. Участники событий, современники, знают цену и реальную силу, скрытую под каждым знаком; на политическом языке они говорят между собою посредством сокращений, потому что понимают друг друга с полуслова. Этот внутренний смысл терминов скоро исчезает. Посторонний читает в старой политической книге времен отшлифованные, схематизированные программы; в их сухих и благозвучных формулах лишь неясно чувствуются интересы, в свое время захваченные в борьбу.
Другое дело, если бы нам удалось выяснить сначала секциальный фундамент, характеризующий эпоху, классовое деление общества, группировку интересов, потребностей и понятий в его среде, наклон в движении его групп. Тогда, позади бледных схем и отвлеченных чертежей политической символики у нас станут конкретные образы. Самые явления политической борьбы и политического устроения получат; для нас новый смысл при другой постановке. Ведь если мы; признаем, что политические группировки и отношения сложились под влиянием условий владения и организации труда, условий имущественного обмена и имущественных столкновений, профессиональных и образовательных связей и соперничеств и т. п., то мы можем читать в политических терминах черты социального их происхождения и, следовательно, пользоваться ими, как новыми фактами для иллюстрации общественных отношений, которые в них продолжаются и получают своеобразное преломление.
Много раз выставлялось утверждение, что Римская империя, в качестве демократической монархии, сломила господство высших классов и принялась за работу великой и спасительной нивелировки народностей и общественных слоев. Более близкое знакомство с социальной историей эпохи заставляет отказаться от этого взгляда. Мы видели, какой наклон приняло общественное развитие последнего века республики; далее мы заметили, как новая политическая сила, образовавшаяся в условиях самой империи, пришедшая из провинций, должна была приспособиться к общественному порядку, сложившемуся в метрополии. Изучение социальной истории Рима в период, предшествующий утверждению принципата, было для нас чрезвычайно важно. Оно указало путь, по которому нам следует идти в определении и оценке нового политического строя, сложившегося в Риме. Формулировка этого строя полна республиканской терминологии. Мы не можем ее рассматривать только как фикцию, как дипломатическую уступку привычкам общественной памяти. Мы должны искать в ее основе более сильный и реальный общественный факт. В этом факте мы заранее можем предполагать консервативный смысл и направление.
Ни один современный римский писатель не оставил нам характеристики строя, сложившегося при Октавиане-Августе. Единственное общее изображение, каким мы вообще располагаем для выяснения первых шагов развития принципата, принадлежит Диону Кассию, политическому деятелю и историку начала III в. Дион писал два с половиной столетия спустя после установления принципата, когда и в общественном строе, и в администрации, и в политических понятиях произошли большие перемены и многие учреждения августовской эпохи потеряли реальный смысл. Дион подробно и добросовестно передает факты, но дает им своими комментариями и вставками неправильное освещение. Он смотрит сквозь призму бюрократической монархии; конституционные формы, выраженные в республиканских терминах, в очереди и смене магистратур, ему непонятны. Дион склонен, поэтому, изображать все колебания, особенно первого десятилетия принципата, все политические комбинации 20-х годов в виде хитрой игры императора; другая сторона, сенат, с которым он делится фиктивно, частью запугана, частью запуталась в сетях его политической тактики. Проводится фактически абсолютная монархия, правда, не сразу, но посредством мозаического подбора кусков.
Возникновение самой идеи монархического режима у Диона представлено в виде драматического диалога двух друзей Октавиана – Агриппы и Мецената, которых он выслушивает, чтобы принять наилучший совет. Агриппа говорит в пользу восстановления республики, Меценат – в смысле утверждения монархии. Надо признать объективность монархиста Диона: речь Агриппы, составленная автором по сочинениям выдающихся греческих и римских публицистов, гораздо лучше. Она выдвигает не только принципиальное превосходство республики, справедливость ее общечеловеческих начал равенства и свободы, но и ее большую устойчивость: свободные граждане в самоуправляющейся стране больше заинтересованы в ее судьбах, более способны на патриотические жертвы, чем подданные деспота. Сравнительно с этим доводы монархиста Мецената слабы. Между прочим, нельзя не улыбнуться, встретив в речи, вложенной в его уста, мотив, который в наше время, за неимением других, приводили в пользу самодержавия как лучшей формы в разноплеменном государстве. Империя Рима чрезвычайно разрослась и по количеству населения, и по территориальным размерам. Население необыкновенно пестро и различно по своему происхождению, по взглядам, обычаям, потребностям и влечениям. Очень трудно стало им управлять, и лучше взять кормило в руки одному человеку. Монархист мало останавливается, впрочем, на благе подданных. Он, главным образом, имеет в виду интерес правителя, сохранение престижа власти и опасность, которой подвергается обладатель верховенства, если вздумает что-либо уступить. Вторая половина речи Мецената не имеет принципиального характера: он изображает, предвосхищая последующие события, административные учреждения августовского времени. Один совет выдается в конце речи: фактический государь не должен никоим образом парадировать со своею властью, обвешивать себя ее мишурой, раздражать публику досадными символами деспотизма и обожествления своего авторитета.
Обстоятельно выслушав своих советчиков и поблагодарив их за добрые чувства к нему, Октавиан у Диона дает предпочтение мыслям и плану Мецената, но «не приводит всего в исполнение сразу, опасаясь, что если приняться за быструю коренную перемену человеческих порядков, многое может быть опрокинуто». «Поэтому одно он сделал тотчас, другое позже, третье предоставил преемникам, надеясь, что время возьмет свое и вещи сами придут в нужное положение»[63].
Итак, правитель поставил ясную цель и только вооружился терпением для ее постепенного проведения. В этом духе излагается у Диона ход дел в решительный момент соглашения 27 г. Главное стремление Октавиана в том, чтобы создать и укрепить монархию, но он хочет сделать это с доброго согласия людей, чтобы никоим образом не казалось, что она им навязана. В сенате он разыгрывает по всем правилам искусства сцену добровольного отречения. В своей речи он указывает, что в его распоряжении все военные и финансовые силы, что у него неоспоримое господство; но он, тем не менее, слагает власть. Между сенаторами одни понимают хитрость его, другие нет, одни верят его искренности, другие боятся уловки. Но все вынуждены сойтись на одной просьбе – чтобы он сохранил единовластие. Октавиан будто бы поневоле соглашается принять самодержавную власть. Желая, однако, сохранить популярность и казаться другом народа, он берет на себя верховное наблюдение за всеми делами. Только ради своего удобства он не хочет принимать администрацию всех подчиненных «народов» и делить провинции между собою и сенатом. Сенату отдаются мирные внутренние области, которыми приятнее управлять. Но и это только маскировка истинных замыслов всесильного: император берет незамиренные окраины для того, чтобы сохранить за собою всю воинскую силу империи и обезоружить сенат.