Римский период, или Охота на вампира — страница 24 из 72

– Возле самой ограды, с наружной стороны, под березой…

– Посмотрите вокруг. Кто-нибудь видит, как вы это делаете?

– Нет.

– И никто не знает это место?

– Никто.

– И вы не сделали там никакой зарубки на березе, никакой надписи?

– Нет.

Елена не понимала, зачем Винсент с таким упорством выспрашивает эти подробности, но послушно переводила его вопросы:

– И вы никому не показывали это место, не рассказывали о нем?

– Нет.

– Никогда-никогда? Вы уверены?

– Да, уверен.

– Хорошо. А теперь слушайте меня внимательно. Пристально смотрите на эту могилу вашей собаки и слушайте меня внимательно. Береза… – Елена по приказу Винсента несильно ударила ребром ладони по ручке кресла, на котором лежал Богул, и повторила: —Береза… Сейчас мы берем всю пленку вашей памяти за первые десять лет от момента вашего рождения до гибели вашей собаки и сворачиваем ее так, как сворачивают фотопленку. На этой пленке все горькие эпизоды вашего детства, все обиды, все эпизоды энуреза, мастурбации, избиения отцом вашей матери – все там. Мы свернули эту пленку, вложили в черный футляр, закрыли крышкой и заклеили клейкой лентой. И теперь мы… береза закапываем эту пленку рядом с Памиром, под этой березой. Видите? Мы ее закопали. Никто, кроме вас и меня, не знает, где закопана эта пленка, и без меня вы никогда не будете откапывать эту пленку, никогда не будете без меня заглядывать в нее и в свое детство. Вам ясно?Памир! – произнесла Елена, как заклинание, и снова несильно, но жестко, ребром ладони ударила по ручке кресла. – Памир А теперь идем дальше… – Ее голос смягчился. – Откручиваем пленку еще на десять лет. Год 1970-й. Самое первое убийство. Как это случилось? Повторяю: вы не испытываете тех чувств, которые испытывали тогда, вы просто смотрите со стороны на то, как это произошло, и рассказываете мне, потому что я самый близкий вам человек. Что тогда случилось? Вы видите?

– Вижу… Ее зовут Рената. Такое странное имя. Может быть, она его себе придумала. Но она говорит, что она татарка и это татарское имя. Она приходит ко мне сама, когда хочет потрахаться. Только за этим. Она приходит, требует выпить – я всегда должен держать для нее бутылку кагора. Она не разрешает ни целовать себя, ни ласкать, ничего. Если я начинаю что-то рассказывать, она перебивает, не слушает. Выпьет на кухне бутылку кагора, встает, идет в комнату и ложится на диван. Я должен сам ее раздевать и трахать, она лежит колодой и ждет, когда я сам все сделаю. А в этот раз она пришла уже выпившая и сразу легла на диван, говорит: «Давай! Работай!» Я ее раздеваю и вижу у нее на ляжках синяки – пять синяков, как от пальцев. Я понял, что кто-то ее только что трахал, но не удовлетворил, вот она и пришла добрать кайфа. Я ложусь на нее, но у меня ничего не получается. Она начинает надо мной издеваться, смеяться. Я объясняю, почему у меня не получается, говорю: «Ты только что с другим трахалась, мне это неприятно, поэтому у меня не получается. Помоги мне». А она еще больше издевается: «Да ты вообще импотент! Мне подруга говорила, что ты к ним в больницу приходил, говорил, что у тебя член гниет. Неужели я буду твой гнилой член сосать?» Тут я разозлился, говорю: «Будешь!» Она говорит: «Не буду!» Я взял нож, приставил ей к лицу, говорю: «Будешь! Выбирай: нож или…» А она смеется: «Да у тебя и член гнилой, и нож ржавый!» И ногой меня в пах – хрясть! Да так, что я отлетел к стенке. Ну и тут мне в голову голос – мой голос, меня самого, десятилетнего: «Поруби ее!» Ясно так: «Поруби ее!» А я этого голоса никогда не мог ослушаться – ни в тот момент, ни потом, в других случаях. Я вышел на кухню, взял топорик-секач, вернулся, а она уже сидит, чулки натягивает. Ну, я ее сразу – по голове. Но по темени не попал, попал по уху и в шею. Зато со всей силы, так, что кости хрустнули. Ну а дальше уже автоматом пошло – она на пол упала, дергается и хрипит, а я бью. Она хрипит, а я бью… Чувствую, что еще больше зверею и что у меня идет сексуальное возбуждение – ну так стоит, аж звенит!.. И когда она успокоилась, я уже кончил. И вижу, что порубил ее на части – руки отдельно, ноги отдельно, голову тоже. Кровищи из нее много вытекло, вся комната в кровище. Я в этой кровище поскользнулся, упал, палец вывихнул. Потом сажусь на пол, начинаю ее складывать, но по-разному, в разные композиции – ноги к голове, руки к заднице. Сижу так в ее кровище и чувствую, что снова возбуждаюсь. Думаю: это, конечно, от запаха крови – не от ее же обрубков! Я читал про такое, кровь кого хочешь возбуждает – что зверя, что человека. И тут я понимаю, что нашел средство, что теперь мой член никогда гнить не будет. Я взял ее голову за волосы, поднял, поцеловал в губы и сказал: «За это я тебя люблю!» И я правда ее люблю, ее одну, самую первую. Вы мне верите?

– Верю. Голос… – Елена ребром ладони несильно стукнула по ручке кресла. – Голос… Он отдал приказ, и вы не могли ослушаться.Голос… – И Елена ребром ладони опять несильно стукнула по ручке кресла. – А теперь мы берем всю эту пленку памяти, за все десять лет от похорон Памира до этого случая, сворачиваем туго-туго и снова закапываем в наше секретное место под березой на кладбище. Под березой… И больше никогда – никогда-никогда! – ни при каких обстоятельствах вы без меня к этому месту не приближаетесь, и никто, ни один врач, психиатр или гипнотизер, не сумеет подвести вас к этому месту. И без меня – никто и нигде в мире, ни в России, ни вообще, – не сможет открыть эти коробки с пленкой, потому что они открываются только моим голосом и словами «береза», «Памир», «голос». – И Елена снова несильным ударом ребра ладони стукнула по ручке кресла, в котором лежал Богул, отметила каждое из этих слов. – Это наш с вами секретный код замка: береза – Памир – голос!

25

– …И было в полночь: Господь поразил всякого первенца в земле Египетской, от первенца фараона, который сидеть должен на престоле его, до первенца пленников, которые в темнице, и все первородное от скота. И встал фараон ночью сам и все рабы его и все египтяне, и был вопль великий в Египте, ибо не было дома, где не было бы мертвеца. И призвал он Моисея и Аарона ночью и сказал: встаньте, выйдите из среды народа моего, и вы, и сыны Израилевы. И мелкий, и крупный скот ваш возьмите и пойдите; благословитетакжеменя…

Дорогая Белла! После десяти дней пребывания в Вене у меня возникло такое чувство, словно я, не умея плавать, а только надеясь на законы физики, нырнул в океан и ухожу все глубже и глубже. Но еще есть воздух в легких, и я смотрю вокруг с любопытством и жду – когда же меня начнет выталкивать наверх? Однако помаленьку уже появляются робость и страх – а если не начнет выталкивать, если тут этот закон не действует?

Но я продолжаю ходить на Sudbahnhof, то есть на вокзал, куда прибывают поезда с эмигрантами, и по пансионам ХИАСа – смотрю, слушаю, разговариваю с людьми. Гриншпуты уже укатили в Италию, а их умирающего от лейкемии сына самолетом отправили в Бостон – Дэвид Харрис нашел там какого-то благотворителя, который взялся оплатить его лечение. Гриша – еврейский Левша с женой и девчонками, Валера Хасин с женой – у них в Шереметьево отняли серебряные вилки – тоже уехали. Кажется, в Италию уже отправили всех, с кем мы летели в Вену, а меня все держат – не знаю уж почему…

Вчера с Кареном были в «Данау», искали Лину – помнишь ее, простуженную, в самолете? Я хотел познакомить с ней Карена, своего нового приятеля, чтобы хоть как-то поддержать его в его горе. Он совершенно убит тем, что с ним тут случилось. Ты наверняка удивлялась, почему я долго вам не звоню. Теперь объясню. Эмигранты сказали мне, что звонок в Израиль стоит бешеных денег – 500 шиллингов, и я стал копить деньги на этот звонок, собирая получаемое в «Сохнуте» пособие. И почти собрал эту сумму, когда Карен занял у меня все деньги на свою поездку в Зальцбург, куда он отвез австрийским джазистам Францу и Ингрид свою советскую виолончель-«кастрюлю». А Франц и Ингрид тут же помчались с этой «кастрюлей» в Гамбург, где проходило последнее выступление Московского государственного симфонического оркестра. Одним из оркестрантов был Костя Жарков, друг Карена, прибывший сюда с виолончелью Карена стоимостью 70 тысяч долларов (ее, как нам Асину скрипку, не разрешили вывезти). После концерта, в отеле, перед отбытием в Москву, Костя должен был позвонить мне в отель, а я из своего венского отеля должен был по телефону координировать этот обмен – сказать Францу, когда ему зайти в номер Кости за виолончелью Карена.

И вот я сидел весь вечер внизу, у портье, возле телефона, но – никакого звонка из Гамбурга!

Дважды звонил мне Карен из Зальцбурга, проверял, дежурю ли я у телефона, а потом и Франц позвонил из Гамбурга – уже полночь, что ему делать?

И тогда я сам позвонил в Гамбург, в этот отель «Хайат» (30 шиллингов), и на моем «прекрасном» английском попросил портье соединить меня с герром Жарковым. Убедившись, что говорю с этим Костей и что он один в номере, уже по-русски сказал ему, что Франц с «кастрюлей» ждет его по соседству, в номере 47. А в ответ услышал такой русский мат, какой слышал только в Салехарде, в лагере полосатиков.

Можешь представить состояние Карена в Зальцбурге, в квартире Франца, где он, худея от нетерпения, ждал свою вожделенную виолончель, когда я позвонил ему и сказал, что его друг послал на хутор и меня, и его? И можешь представить себе лица Франца и Ингрид, когда на следующее утро на их глазах советские музыканты, отправляясь из отеля в аэропорт, грузили в автобус свои чемоданы и инструменты, и этот Жарков пронес мимо них в автобус виолончель Карена стоимостью 70 тысяч долларов!

Карен вернулся в Вену черный от горя. Играть на советской «кастрюле» при поступлении на работу в какой-нибудь американский оркестр – это все равно, объяснил он мне, что гудеть в лужу. Все его мечты, вся его армянская изобретательность с вывозом своей замечательной виолончели, на которой он собирался играть в «Карнеги-холл», Линкольн-центре и на других знаменитых сценах, и все его жертвы – даже фиктивный брак ради израильского вызова – все пошло прахом! Глядя на него, я боялся, что он двинется умом, выпрыгнет из окна, повесится.