– Вы видели? – процедил Хасин сквозь зубы. – А они еще хотят, чтоб мы ехали в Израиль! А сами роются в наших чемоданах, как на советской таможне!
Тень сомнения легла и на лицо моей сестры, сидевшей с дочкой на скамейке под вывеской «Lost and Found», и я тут же спросил господина Вильчицки:
– А если она сейчас раздумает лететь в Израиль, вы отдадите ее вещи?
– Конечно. Отдать? – ответил он и тут же крикнул что-то по-немецки австрийскому грузчику, который уже двинулся с ее вещами к выходу из зала.
Грузчик с автокаром послушно остановился, ожидая нашего решения.
И это были секунды, которые надорвали наши сердца. Мы с сестрой смотрели друг другу в глаза. Молчал господин Вильчицки, молчали окружающие нас «прямики»-эмигранты, и австрийский грузчик в сером фирменном комбинезоне стоял неподвижно у тележки с четырьмя сиротливыми чемоданами моей сестры и ее ребенка.
Одного моего слова было достаточно, чтобы решить их судьбу. Там, за стеклянной стеной зала ожидания, были Австрия, Италия, Америка, и если бы я сказал: «Останься со мной», Белла сгрузила бы свои вещи, поехала со мной, и кто знает, как сложилась бы наша общая судьба… Но я не произнес этого слова, потому что в Московской консерватории вундеркинду по имени Ася Абрамова сказали, что лучший в мире скрипач-учитель профессор Феликс Андриевский работает в Тель-Авивской консерватории. Я вызвонил этого Феликса из Москвы, с Главтелеграфа, и он сказал мне, что если этот ребенок действительно играет Шестую сонату Генделя и Концерт ля минор Вивальди, то он берет ее в свой класс, – и это решило дорогу моей сестры.
Но сейчас, в эту секунду…
Я смотрел в лицо своей сестры, утомленное бессонными ночами последних сборов в эмиграцию. Ее щеки, запавшие после стервозного шмона в советской таможне… Ее глаза… Ее надорванное сердце и больные легкие… Там, в Израиле, в Тель-Авиве сегодня плюс двадцать четыре, там цветут пальмы и мандарины, а в Италии, где нам всю зиму сидеть в ожидании въездной американской визы, даже в самых богатых домах нет отопления…
Нет, я не сказал ей: «Останься со мной».
– Битте! – распорядился Вильчицки, и австрийский грузчик в фирменном комбинезоне увез их вещи, а рядом со мной появилась какая-то женщина, сказала: «Пойдемте, нам сюда», и повела меня и гурьбу остальных эмигрантов не за моей сестрой, а в другую дверь, куда сыновья старухи Фельдман, прилетевшие из Штатов в Вену неделю назад, уже унесли свою мать.
Толкая перед собой тележку с чемоданом и пишмашинкой и полагая, что за этой дверью я вновь увижу сестру и племяшку и прощусь с ними, я вышел из аэровокзала и обнаружил, что никакой сестры тут нет, а нас торопят в автобус. И тут я понял! Я понял, что уже простился с Беллой и Асей, что их увели от меня, увели – насовсем!
Мама моя! мне уже до лампочки эта свобода! Мама моя, мне уже до фонаря эти сверкающие, как в кино, ряды невиданных мной «мерседесов», «ауди», «вольв» и «фольксвагенов»! И в гробу я видел свой чемодан, который нужно срочно грузить в багажник автобуса! Сестру! Дайте мне сестру! Дайте мне увидеть их еще минуту! Куда вы их дели?
Я бросаю чемодан и пишмашинку и мечусь по сторонам, пытаясь вычислить, через какой выход их вывел из вокзала этот гребаный Вильчицки, я шарю взглядом поверх чьих-то голов, заглядываю в отъезжающие машины и вдруг…
Боже, спасибо тебе! – я вижу свою сестру в окне желтого микроавтобуса, который проносится мимо меня!
Остолбенев от этого мимолетного видения, я еще секунду тупо стою на месте и только потом, когда этот автобусик входит в изгиб поворота к шоссе, я спохватываюсь и что есть духу бегу за ним, цепко держа взглядом его выпуклую желтую крышу. Я бегу за ним, как терьер за зайцем, как спринтер на Олимпийских играх, бегу что есть сил – прямо по мостовой, в густом потоке «мерседесов» и «ауди», и – вот где пригодились мои ежедневные пробежки целый год перед эмиграцией! – я догоняю этот микроавтобус! Я догоняю его уже на шоссе, стучу кулаком по крыше, и… они останавливаются.
Загудели сзади машины, сбились, как стадо, в пробку, но мне плевать, я распахиваю дверь автобуса и, почти задыхаясь, спрашиваю у сестры:
– Куда вас везут?
– Я не знаю, – отвечает она.
– Куда вы их везете? – говорю я Вильчицки, который сидит рядом с ней и Асей.
– За город, в наш лагерь. Не беспокойтесь, им там будет хорошо.
– Я смогу их навестить?
– Нет.
– Почему?
– Вас не пустит охрана.
– К сестре?! Как это не пустит? Дайте мне адрес!
– Я не могу. Вы что, не понимаете? Мы охраняем их от арабских террористов. Тут в любое время может быть теракт и стрельба.
– Хорошо, – смиряюсь я. – А телефон? Я могу им позвонить?
Он отрицательно качает головой и произносит с мягким польским акцентом:
– Не бешпокойтесь, с ними будет все в порядке. – И кивает водителю: – Битте…
И – они уезжают.
А я стою посреди шоссе, два потока лакированных машин обтекают меня, как корягу, я стою на их пути, словно пень, и слежу глазами за удаляющимся микроавтобусом с выпуклой желтой крышей.
На какой срок оторвал я их от себя и доверил Неизвестности? Никогда в России я не был от них так далеко, как с этой минуты, когда между нами в одночасье легли границы государств, паспортные режимы и эмигрантское безденежье. Мы разлучались порой надолго, да, после окончания музыкального училища Белла добровольно уехала преподавать музыку в какой-то глухой кубанский совхоз и жила там год, народоволка, и доработалась до затяжного приступа астмы, но при первом известии об этом я бросил занятия во ВГИКе, вылетел за ней из Москвы и – согнутую колесом, дышавшую только верхними краями легких – на руках унес из больницы, увез к нашей маме в Полтаву. А позже Белла, бросив всех своих кавалеров, приехала в Москву и нашла себе работу в трех часах от нее, в Шатуре – лишь бы быть поближе к своему единственному брату, бездомному и безработному в то блаженное время нашей юности… А когда умирала наша мама, я прилетел из Москвы в Полтаву, застал маму в больничной палате еще живой, и она сняла тогда с руки свое единственное – обручальное – кольцо и сказала тихо, как говорят умирающие:
– Отдай Белле. Не бросай ее…
Я не бросал ее, мама!
Я написал о ней пьесу, ты знаешь. Я поставил о ней фильм, ты знаешь. И когда разбогател, то перевез их всех в Москву – и Беллу, и ее гребаного мужа, и Асю, и купил им в Москве квартиру – им, не себе. А когда запретили два моих фильма и я решил, что баста, я не буду лизать зад этой власти, лучше камни бить на нью-йоркской мостовой, то, уезжая, я поставил в титры своего последнего фильма ее фамилию вместо своей, думая, что уеду один, но… она разошлась с мужем, чтобы уехать со мной. И вот теперь – в здравом уме, не подневольно, а только подчиняясь еврейскому инстинкту жертвовать всем ради своих детей – мы с ней впервые в жизни поступали не по сердцу, а по уму. Но буду ли я благословлять эту минуту или прокляну ее?
Я стоял посреди австрийского шоссе и смотрел им вслед.
Господи, сохрани их без меня и не разлучай нас надолго!
Желтый микроавтобус увозил их по солнечной аккуратной австрийской земле, и под этим солнцем не было ни одной диссонирующей ноты, которая заставила бы меня вновь догнать этот автобус, прижать к себе Беллу и Асю и не выпускать никогда.
Я стоял и смотрел им вслед, пока они не исчезли за дальним поворотом шоссе…
…По странному стечению обстоятельств, именно в этот день, 25 января 1979 года, арабские террористы совершили нападение на Израильское посольство в Вене, выстрелили в него ракетой. Мы, однако, еще ничего не знали об этом…
Сталин не любил эту дачу, но и не расставался с ней до конца своей жизни. Когда-то, едва став хозяином Кремля и всей России со всеми ее барскими усадьбами, Ясными Полянами и Петродворцами, он выбрал себе эту дачу только потому, что до революции здесь было поместье кавказского генерал-губернатора, и самолюбие сына грузинского сапожника тешилось сознанием такой символичной экспроприации.
Потом оказалось, что дача крайне удобна – просторная, двухэтажная, с множеством комнат и двухэтажной ротондой, и недалеко от Москвы, всего полчаса на машине, но совершенно изолирована.
Сталин перевез сюда свою семью, расширил парк и окружил его высоким кирпичным забором, приказал построить на территории казарму для охраны и теплицу для выращивания овощей, а бальный зал перестроить под домашний кинозал и бильярдную. Но после смерти жены – то ли она сама застрелилась, то ли Сталин ее тут пристрелил, этого не знает даже Светлана Аллилуева – дача опустела, дети – Яков, Светлана и Василий – переехали в Москву, и Сталин до самой войны не приезжал сюда, обзаведясь новой дачей на окраине Москвы, в Матвеевском. С тех пор дача в Матвеевском стала именоваться «ближней», а эта, в Горках-2, соответственно «дальней».
Но перед войной он вспомнил о «дальней», приказал усилить ее охрану танками, а по всем сторонам глухого кирпичного забора сделать восемь ворот, чтобы в случае опасности рвануть с этой дачи на танке в любую сторону…
Потом, после войны – но еще не остыв от нее, – он распорядился проложить от Москвы до Горок-2 железную дорогу, а от Кремля до «дальней» – секретную подземную линию метрополитена. К самой же даче были пристроены крытый плавательный бассейн с гидромассажем и сауной, а также бытовка для постоянной прислуги. Вся эта работа говорит о том, что Хозяин собирался переселиться на «дальнюю» дачу основательно и надолго, но, похоже, воспоминания о кровавой семейной драме мешали тут даже ему, стальному Сталину, и он продолжал жить на «ближней», устраивая там попойки для своих «соколов», членов его карманного Политбюро.
Под самый конец, когда боязнь покушений на его бессмертную жизнь стала маниакальной до такой степени, что он каждую ночь менял спальни на своей «ближней» даче, он и на «дальней» велел все комнаты переделать под спальни, надеясь, наверное, простым секретным рывком с одной дачи на другую перехитрить не то своих воображаемых убийц, не то саму барыню Смерть.