Андрей, шагавший в одной шеренге с Пархоменко, внимательно осматривал местность, стараясь запомнить каждый поворот, каждый бугорок. «Чтоб ночью не блуждать», — думал он. Мысль о побеге ни на минуту не оставляла Андрея.
Впереди показалась странная процессия. Десятка два карликов тянули огромную колымагу, нагруженную белым камнем. На колымаге сидел эсэсовец и поминутно хлестал длинным бичом.
«Как репинские бурлаки, — подумал Андрей, вспомнив знаменитую картину великого художника. — Только тут хуже. Несчастные карлики… Их-то за что мучают?»
Когда колымага приблизилась, Андрей ахнул. В колымагу впряжены не карлики. Это дети! Каждому из них едва исполнилось десять-двенадцать лет. Большеголовые, худые, как спички, с выкатившимися от напряжения глазами, они, шатаясь, с трудом тащили в гору огромную повозку. Тяжелые колеса, кованные железом, гулко перекатывались по мостовой.
У Бурзенко защемило сердце. Дети, как и взрослые, одеты в полосатый каторжный наряд. Длинные рукава курток закатаны. Штаны у многих застегнуты на груди. Видимо, одежду им выдавали из общего вещевого склада. Так же как и у взрослых, у них слева на куртках нашиты белые квадраты с номерами. Так же как у взрослых, краснеют матерчатые треугольники, обозначающие степень преступления. Русских мальчишек фашисты уже считают опасными политическими преступниками!
Андрей догадывался, что перед ним дети, чьи отцы сражаются на Восточном фронте и в партизанских отрядах. Дети красноармейцев, командиров, партийных работников. Дети, чьих родителей фашисты уже уничтожили. Но Андрей и не догадывался о главном — с какой целью их бросили за колючую проволоку. Гитлеровцы, убежденные в своей победе, заранее готовили вышколенных рабов. Эти русские мальчишки должны были забыть свой родной язык, забыть свое имя, фамилию. От них требовалось только одно: умение беспрекословно и точно выполнять команды и приказы господ.
За первой колымагой показалась вторая. Эсэсовец, расстегнув мундир, лениво дремал на груде белого камня. Первым в упряжке шел рыжеволосый подросток. Свесив тонкие руки, он налегал мальчишеской грудью на лямку. Рядом с ним шагал трех-четырехлетний ребенок. Он держался за руку старшего и, быстро семеня маленькими ножками, старался не отстать. Ребенок был также одет в полосатую куртку, которая, как платье, свисала до земли. Черные вьющиеся волосы, на худом личике круглые, как пуговицы, карие глаза. Какая в них была грусть!
Рыжеволосый шел первым и, видимо, задавал ритм движения. Равняясь на него, два десятка мальчишек, бледных и худых, напрягаясь, тащили колымагу.
— Эй, Васыком! — крикнул кто-то писклявым голосом из задних рядов. — А эти дяди похожи на русских?
Рыжеволосый поднял голову. Андрей увидел простое русское лицо с чуть курносым носом, все усыпанное веснушками. Только в глазах, колючих, как голубые льдинки, сквозила недетская серьезность. Васыком окинул взглядом колонну взрослых и насмешливо скривил губы.
— Ты, Петух, ошибся. Русские не такие… Они в плен не сдаются!
Пленные шагали молча. Кто-то скрипнул зубами, кто-то тяжело вздохнул. Пархоменко, нагнув голову, смотрел на свои башмаки, Андрей закусил губу. Проклятие! Он чувствовал себя виноватым в том, что где-то в момент напряженной борьбы дрогнул, не поверил в свои силы, уступил, потом отступил, позволил врагу взять верх, допустил в свой дом, на свою землю, отдал на поругание женщин, детей…
Солнце припекало. Начинался жаркий летний день. Но Андрей Бурзенко не ощущал зноя. На душе было холодно и до слез обидно. Обидно за себя, за своих товарищей. Стыдно было смотреть на свое прошлое, на горькую минуту позора… Вы правы, мальчишки! Мы сами себя презираем.
Андрей вспомнил свое детство. С каким восхищением смотрел он на героев гражданской войны, которые победили всех врагов и на одной шестой части земли установили свою, народную власть! А сколько было радости, когда ему вместе с такими же мальчуганами удавалось прошагать по пыльной улице в хвосте красноармейской колонны! И вот он сам солдат, но пленный солдат… Эх, если бы он только знал тогда, в дни неравных отчаянных боев, если бы знали его товарищи по роте, по полку, по армиям, какие муки их ожидают в плену, какие кровавые пытки придется им вынести, какие унижения и глумления предстоит выстрадать, — тогда бы все нечеловеческие трудности, лишения и опасности фронта им показались бы раем и счастьем!..
Вдруг раздался отчаянный крик. Андрей насторожился. Вдоль дороги расположены постройки для служебных собак. На этой псарне насчитывалось около тысячи овчарок. Все они огромные, тренированные, злые. И вот сюда на площадку, огороженную колючей проволокой, эсэсовцы вталкивали десяток узников. Один из них, молодой, белокурый, никак не хотел идти. Рослый немец подскочил к нему и ударил рукояткой пистолета по голове. Юноша свалился. Его тотчас же взяли за руки и за ноги и выбросили на площадку. В ту же секунду рослый собаковод спустил овчарок. Они кинулись на несчастных.
Узники с криком отчаяния стали метаться на огороженной площадке. Но спасения нигде не было. Разъяренные псы в два прыжка настигали свои жертвы, сбивали их с ног и впивались зубами. Душераздирающие крики, злобное рычание собак и хрип умирающих слились в один протяжный, ужасный рев…
Колонна заключенных дрогнула. Многим приходилось и раньше видеть страшные картины истязаний, но эта была самая лютая.
Андрей в ярости сжимал кулаки. Бессильная злоба клокотала в его груди. Один из узников, поляк Беник, сосед Андрея по нарам, не выдержал. Охнув, он схватился рукой за сердце. Ему стало дурно. Это заметил Смоляк.
— Выйти из строя! — приказал он поляку.
Шлепая деревянными подошвами, Беник вышел на край дороги.
— Шагом марш на псарню!
Поляк задрожал.
— Пан офицер…
Фашист поднял пистолет.
— Бегом!
Поляк, спотыкаясь, побежал к проволочной ограде.
— Просунь руку! — крикнул палач.
По лицу узника покатились крупные слезы. Он бледными губами прошептал: «Святая Мария», — и медленно протянул левую руку за колючую проволоку. В нее мгновенно вцепились зубами две лохматые овчарки. Раздался нечеловеческий вопль.
— Теперь не будешь хвататься за сердце, — ехидно сказал Смоляк и расхохотался.
От этого леденящего душу хохота мурашки побежали по спине Андрея. Он видел убийц в солдатской форме гитлеровской армии, видел палачей в коричневых рубашках гестаповцев, видел садистов в форме эсэсовцев. И все они выполняли свое грязное дело автоматически, как заведенные машины, с тупым равнодушием, с открытым остервенением. Но он еще ни разу не видел, чтоб муки людей вызывали в ком-либо радость и наслаждение. В этом было что-то нечеловеческое, неестественное и до отвращения омерзительное.
Беник все еще стоял возле проволоки. В застывших от ужаса и боли глазах поляка медленно угасали искры разума. Голубые, как чистое небо над Лодзью, глаза потухли и покрылись туманом сумасшествия. Темные волосы, разделенные простриженной полосой, на глазах у всех стали белеть, белеть, словно их посеребрили осенние заморозки. А хохочущий Смоляк неторопливо отъехал на велосипеде и, придерживая левой рукой руль, правой спрятал пистолет.
— Мы, германцы, гуманная нация. Живи!
Бенику нужно было срочно оказать помощь. Тогда Славко оторвал от своей рубахи рукав и вместе с Бурзенко перевязал кровоточащую рану.
Колонна снова тронулась в путь. Смоляк ехал рядом, напевая:
Если весь мир будет лежать в развалинах,
К черту, нам на это наплевать…
Узники двигались к каменоломне. Солнечные лучи, прорвав пелену утреннего тумана, ложились яркими пятнами на овсяное поле, которое показалось справа от дороги и вдали упиралось в зеленую стену леса, освещая красную черепицу высоких крыш эсэсовских вилл, играли сотнями зайчиков в окнах солдатских казарм. Туман медленно уползал в долину, в межгорье, повисая плотным покрывалом над мрачными хвойными чащами.
Вдали показался всадник. Серый породистый скакун, игриво перебирая тонкими ногами, стремительно приближался. Андрей присмотрелся. В седле сидела женщина. Темный камзол, лаковые сапожки и рыжие взбитые ветром волосы. Мгновение, и она поравнялась с колонной. Это была фрау Кох, хозяйка лагеря смерти.
Узники, как по команде, нагнули головы. Пархоменко одернул Андрея.
— Не смотри. Заметит охранник, получишь двадцать пять горячих по заду…
Весь день Андрей двигался, работал, разговаривал, в его ушах все время стояли крики умирающих, рычание овчарок, грудной хохот эсэсовца… С тупым остервенением бил он киркою в твердый камень и думал, думал: «Надо что-то делать… надо что-то делать…»
Вечером, когда оранжевые лучи заходящего солнца покрыли позолотой серые камни, легли румянцем на бледные лица узников, когда уставшие от безделья охранники разминали затекшие ноги, в каменоломне неожиданно появился Смоляк. Глаза его свирепо сверкали. Лицо перекосила злоба. Волосы взъерошены, а воротник мундира расстегнут. Никто, даже старожилы, не видели еще унтершарфюрера в таком разъяренном виде.
Старший надсмотрщик, не успевший вовремя вскочить и отдать рапорт, получил пощечину.
Фриц Рэй приказал команде шестьдесят второго блока прекратить работу и выстроиться.
— Хлопцы, — приказал Пархоменко, — лопаты не бросать.
Андрей сжал в руках свою лопату. Подняв голову, он заметил, что все узники, как один, последовали этому приказу. Не выпуская из рук лопаты и кирки, они угрюмо занимали свои места в строю.
Размахивая пистолетом, Фриц Рэй побежал к левому флангу. Он извергал ругательства и повторял:
— Я знайт, что есть «на-куся выкуся»!
Люди на левом фланге замерли.
— Кто сказайт «на-куся выкуся»? Шнель!
Строй ответил угрюмым молчанием. Смоляк, взмахивая пистолетом, начал считать:
— Айн, цвай, драй…
Старожилы знали, что при счете «десять» он нажмет на спусковой крючок. Заключенные, побледнев, застыли.
И вдруг, перебивая Смоляка, раздался твердый и властный окрик: