, сопровождаемая майором Говеном, неторопливо прошлась по больнице. В каждой палате одна из женщин, высокая, седая, раздавала больным черные крестики с рельефным изображением распятого Христа.
— Ив смятении душевном и в муках телесных пусть всегда с вами будет образ Спасителя…
Когда рука с черным крестиком протянулась к Андрею, боксер вежливо отказался:
— Мадам, я атеист.
Дама быстро отдернула руку. Растерянно посмотрела на Бурзенко. Вздохнула и, порывшись в своей сумке, достала маленькую плоскую коробочку:
— Это тоже успокаивает нервы.
Санитары шумно ввезли в коридор тележку, нагруженную картонными ящиками.
— Сейчас каждый из вас получит маленькую посылку. Наша организация заботится о вас. В посылке каждый из вас найдет то, что любил еще в детстве, что он любит и теперь.
— Господа, прошу не нарушать наш режим, — Говен прервал представительницу Красного Креста. — Больных ждет обед. Не следует портить им аппетит. Ваши посылки мы вручим после обеда. Как вы уже успели заметить, господа, в нашем лагере всюду царит порядок и чистота. А здесь, в больнице, вы убедились, что в Германии лечат врагов государства. По возвращении, господа, вы можете рассказать во всеуслышание, что в немецких концлагерях с государственными преступниками обращаются лучше, чем в Америке со свободными гражданами.
Делегация удалилась. Через некоторое время тележку с посылками укатили обратно. Фельдфебель прошел по палатам, забирая простыни и полотенца.
Вытащив из кармана плоскую желтую коробочку, Андрей прочел надпись: «Made in U.S.A.» — «Сделано в Америке»… Открыл крышку. На ладонь высыпались мелкие блестящие конфеты, похожие на русскую карамель «подушечки».
Бурзенко нетерпеливо сунул карамель в рот. Но его ждало разочарование: конфета оказалась тягучей резинкой… «Жевательная», — определил Андрей. Ему захотелось догнать сердобольную даму и швырнуть ей коробочку.
Около месяца Андрей провел в ревире. Окреп, набрался сил. Вынужденное безделье начало его тяготить. Хотелось действовать, бороться. Показывая Пельцеру налившиеся бицепсы, он шутил:
— Вот как откормили!
Пельцер щупал тонкими пальцами мышцы и тихо восклицал:
— Это то, что надо!
Наконец Крамер выписал Андрея из больницы. На последнем осмотре он похлопал Бурзенко по плечу и напутствовал:
— Карош, геноссе! Гут!
Соколовский предупредил, чтоб он ничему не удивлялся. А удивляться было чему: Андрею принесли полосатую робу, на которой не оказалось мишени, но номер был прежний — 40 922.
— Старайся не попадаться на глаза тем, кто был с тобой в штрафной, — сказал Соколовский. — Обходи их. Особенно старосту и капо. Направляем тебя в Большой лагерь. Это целый город. В нем находится несколько десятков тысяч человек. Будешь работать в сапожной мастерской, а жить в сорок втором блоке. Там встретишь узбека Каримова. Будь с ним поближе.
Глава четырнадцатая
Бурзенко быстро осваивал сапожное дело. На первых порах часть его работы брал на себя Каримов. Он натягивал на колодку брезентовую заготовку и несколькими гвоздями прикреплял ее к деревянной подошве. Андрею оставалось прибить к подошве кожаную полоску, служившую рантом. Ботинок снова брал Каримов и срезал выступавшие из-под ранта части заготовки. Колодка вынималась, и новая пара обуви ставилась на полку.
Работа не сложная, но однообразная. С утра до вечера одно и то же.
Через несколько дней после прихода Андрея в сапожную мастерскую вошел заключенный, принесший на ремонт несколько десятков пар деревянных башмаков. Взглянув на него, Бурзенко застыл в радостном удивлении. Перед ним был не кто иной, как подполковник Смирнов, вместе с которым его в Дрездене втолкнули в эшелон. Андрею хотелось встать, вытянуться и сказать: «Здравия желаю, товарищ подполковник!» Но он сдержался — надсмотрщик недобро оглядывал каждого входящего и выходящего из мастерской, хмуро следил за работой узников.
Спросив разрешения у обер-мастера, подполковник снял свои башмаки и протянул Андрею:
— Подбей косяки.
— Давайте, — Андрей быстро взял протянутый ботинок.
Иван Иванович сел рядом и, улучив момент, шепнул:
— Поговорим в другой раз… Где Батыр Каримов?
— Понес ботинки на склад.
— Передай ему, пусть после отбоя заглянет ко мне. Он знает куда.
— Слушаюсь! — тихо ответил Андрей.
И снова Бурзенко подумал о том, что в лагере смерти ведется тайная борьба с фашистами. Когда же в эту борьбу включится и он?
Каримов был намного старше Андрея. Черные волосы Батыра тронуло серебро седины. У него скуластое круглое лицо, типичное для ферганца, и чуть раскосые, внимательные глаза. Каримов, казалось, никогда не грустил, не тосковал. Правда, в вечерние часы он, любил, лежа на нарах, вспоминать о садах Ферганы и проспектах Ташкента, о родном Узбекистане.
Каримов называл Андрея, который хорошо владел узбекским языком и не раз бывал в Фергане, «русским земляком» и расспрашивал о его прошлом. Бурзенко отвечал охотно, открыто. Он видел, что Каримов связан с подпольной организацией и ждал от него заданий, был готов, не щадя жизни, выполнить любое поручение.
…Жизнь в Большом лагере Бухенвальда немного легче, чем в карантинном блоке или в штрафной команде. Здесь более сносный порядок. Надсмотрщики не так измываются над заключенными, не пускают в ход дубинки, а чаще ими только грозят. И в бараках нет особенной тесноты. А в остальном все то же: жизнь на грани голодной смерти.
Сегодня после вечернего отбоя Каримов ушел к Ивану Ивановичу. Андрей лежит на нарах и думает о Ташкенте, о товарищах по боксерской секции, о Лейли.
Он часто вспоминает ее, эту веселую и смелую девушку, их первую встречу, ночной парк. Где она сейчас? Что делает? Как сложилась ее судьба?
Андрей мысленно переносится в далекий Ташкент. Сейчас начало сентября. В садах ветви деревьев гнутся под тяжестью яблок. Поспели гранаты, лучшие сорта винограда, инжир. Андрею представилось: Лейли возвратилась из института — она обязательно должна учиться — и вышла на веранду с книгой в руках. А может быть, пошла в парк к берегу реки на то самое место, где они когда-то просидели целую ночь. В руке — виноград, а на коленях — книга, Лейли читает и, съев виноградину, бросает косточки в воду. Вот бросила и задумалась. Задумалась о нем, об Андрее. Иначе не может быть. Ведь она сама, сама обещала в своих письмах помнить и ждать. А проводы? Андрей уезжал в Армию. Его провожали друзья, отец, мать. А он все смотрел по сторонам — искал Лейли. Она опоздала. Началась посадка. «Не пришла», — решил Андрей и, быстро поцеловав родителей, направился к вагону.
— Андрей!
Он оглянулся.
— Лейли…
Она подбежала и, запыхавшись, неловко сунула ему в руки букет цветов.
Они, как тогда около ринга, застыли друг против друга. Потом Андрея подтолкнули товарищи:
— Поезд тронулся.
Лейли порывисто обхватила его шею и впервые поцеловала:
— Мой джигит, я буду ждать тебя…
Андрей долго махал ей из открытой двери товарного вагона. Он, забыв обо всем, смотрел на удаляющуюся станцию, жадно искал глазами в толпе людей Лейли…
Вот уже почти три года, как они не виделись, но в ушах его по-прежнему явственно звучит ее дрогнувший голос: «Мой джигит, я буду ждать тебя…», а на щеке свежо ощущение поцелуя…
Андрей вздыхает и смотрит вниз. За столом сидят болгарин Дмитро, немец Курт, чех Владек и несколько русских. Чесноков, бухгалтер из Киева, вполголоса рассказывает о том, как он проводил воскресные дни. Одни заключенные слушают украинца, другие что-то мастерят, третьи молча смотрят на стену. И на ней, на белом квадрате, как на большом экране, каждый — в который раз! — мысленно просматривает кинокартину о своей прошлой жизни. Настоящее ужасно, а будущее покрыто мраком. Никто не знает, что его ожидает завтра…
Андрей слезает с нар, берет табуретку и подсаживается к заключенным:
— Споем, что ли?
Бурзенко негромко запевает свою любимую, которую выучил в плену:
Меня на фронт родная провожала,
Я на вокзале расставался с ней,
Она сквозь слезы тихо мне шептала:
«Будь верным сыном Родины своей».
Песню подхватывают голоса. Поют тихо, чтобы не услыхали охранники.
И я пошел, я побывал в сраженьях,
Москву родную грудью защищал.
Был дважды ранен, был я в окруженье,
Помимо воли, к немцу в плеч попал.
Когда схватили, в бункер посадили,
Давали пищу только раз в три дня.
Но только волю, волю не сломили.
Еще сильней, Москва, люблю тебя!
Еще сильней о Родине мечтаю,
Еще сильнее сердце рвется в бой.
Как тяжело за каменной стеною.
Москва родная, я навеки твой!
Я вынес муки, вынес униженья,
Смотрел я смерти много раз в лицо,
Но никогда не ползал на коленях
И никогда я не был подлецом.
Но если, мать, судьба не пожелает,
Чтоб сын твой дожил до счастливых дней,
Когда-нибудь из песни ты узнаешь:
Твой сын был верен Родине своей!
Песня сближает узников, рождает светлые мысли, зовет к солнцу, к свободе…
На плечо Андрея ложится теплая широкая ладонь. Он поворачивается. Перед ним Гарри Миттильдорп.
— Андрэ, нам надо поговорить.
Андрей, научившийся в плену кое-как объясняться по-немецки, кивает головой:
— Хорошо.
Они выходят в умывальню. Там сыро и пусто. Гарри начинает умываться. Андрей ждет.
С первых дней пребывания в Большом лагере Бухенвальда Андрей сблизился с этим веселым, никогда не унывающим голландцем, революционером, спортсменом рабочего клуба.
— Андрэ, — прервал молчание Гарри, — ты знаешь спорт? Да? У тебя крепкие руки.
Бурзенко улыбнулся:
— Я был боксером.
— Бокс? — Гарри оживился. — Это очень хорошо! Я знаю, Андрэ — боксмайстер!
Андрею хотелось рассказать голландцу о своей Родине, о далеком Ташкенте, где во Дворце пионеров он осваивал технику бокса, о спортивном клубе, о соревнованиях. Но запас немецких слов у него был еще мал, и он не мог перевести голландцу всего того, о чем думал.