— А потом?
— Что потом? Как телков на бойне…
Из особой команды крематория Сапрыкину удалось бежать. Он познакомился с одним поляком, который ежедневно привозил трупы умерших из Малого лагеря. Костя узнал, что поляк крестьянствовал под Львовом, в Бухенвальд попал за то, что зарезал свою свинью без разрешения местной управы. По просьбе Кости он принес ему полосатый костюм и номер одного умершего русского. Этот костюм моряк несколько дней носил под своей форменной курткой — ждал удобного случая. И ему удалось проскочить в рабочую команду Малого лагеря. Под чужим номером он живет и сейчас.
— Оттуда, из Малого лагеря, меня товарищи, политические, переправили в госпиталь. А там столкнулся с Пельцером. Ты помнишь его? Песни пел в вагоне. Он там фигура! Выручал меня он в госпитале, подкормил. — Костя, хотя и знал, что старик был знаком с морем только по пляжу, с восторгом называл Пельцера «черноморцем», «братишкой», «морской душой». Это была высшая похвала в устах севастопольца.
— Из госпиталя свои перевели на кухню, в камбуз. Правда не в качестве кока, а так, подсобным рабочим, кочегаром; Это мне ближе. Не раз кочегарил, — закончил Костя.
Андрей слушал моряка, а сам думал о летчиках. Неужели все так и было? Не хотелось верить. Андрей мысленно представил себя на их месте. Нет, он никогда бы не упустил такого момента. Никогда. Уж он-то знает, что надо делать с оружием, когда оно рядом лежит!
— А вчера к нам в кочегарку немка заглянула, жена коменданта, — снова заговорил Сапрыкин. В офицерской форме, в сапогах. В руке хлыст. Осмотрелась, приказала что-то по-своему охраннику. Тот к нам: «Фрау Эльза говорит — жарко у печки, надо рубашки снимать». Пришлось скинуть робу, — моряк замолчал, потом встал и заторопился:
— Засиделся я у тебя. Еще искать будут…
Костя на прощанье по-медвежьи обхватил Андрея и попытался оторвать его от пола. Но как он ни пыжился, поднять боксера не смог.
— Силен, братишка, силен!..
Андрей напружинил мышцы и легко поднял Костю над головой.
— Вот так надо…
— Пусти. Задушишь…
Бурзенко осторожно поставил Костю на пол.
Глава восемнадцатая
В субботу, как обычно, Карл Кох в сопровождении помощника лагерфюрера Эриха Густа на штабной машине медленно объезжал всю территорию концлагеря, останавливаясь чуть ли не у каждого барака. Штандартенфюрер был не в духе. Последние известия с Восточного фронта омрачали его: еще один город отдали большевикам…
От придирчивого взгляда коменданта не ускользала ни одна мелочь. Он проверял чистоту унитазов, заглядывал под нары, тыкал пальцем в оконные стекла, скоблил ногтем по обеденным столам. В сорок пятом блоке ему показалось, что пол недостаточно выскоблен. Кох влепил пощечину застывшему старосте блока, а санитару велел всыпать двадцать пять палочных ударов.
У дверей двадцатого барака несколько немецких заключенных — уборщиков лагеря — сооружали из обломка доски небольшую скамейку, чтобы в редкие минуты отдыха не сидеть на сырой земле.
Кох притормозил машину. Узники, оторопев, вытянулись по швам.
— Кто разрешил?
Подбежавший лагершюце отрапортовал:
— Староста лагеря, герр Полковник!
— Убрать.
— Яволь! — рявкнул полицейский и побежал выполнять распоряжение.
Кох поехал дальше. Он объезжал каждую улицу Большого лагеря, заходил во все бараки, побывал в мастерских, прачечной, кузне, бане, осмотрел подсобное хозяйство.
На отдаленной поляне за Малым лагерем комендант остановил машину.
Группа уголовников под руководством Трумпфа вкапывала в землю толстые сосновые колья и между ними натягивала веревку.
— Что это?
— Ринг, герр полковник, — торопливо объяснил помощник лагерфюрера. — Здесь в свободные часы немецкие криминальные заключенные будут бить русских политических.
Штандартенфюрер вылез из машины. Густ поспешил за ним.
Кох подошел к самодельному рингу, потрогал веревки. Усмехнулся. Фраза Густа «Бить русских политических» ему явно понравилась. Он скользнул взглядом по рослым уголовникам, по их мощным бицепсам. Повернулся и молча зашагал к штабному «оппелю».
Трумпф вопросительно посмотрел на Густа. Тот махнул рукой:
— Продолжай.
Сегодня весь лагерь взбудоражен и гудит, как растревоженный улей. Рано утром с быстротою молнии все русские бараки облетела весть — немцы на Восточном фронте потерпели еще одно поражение! Разгромив фашистские танковые полчища в районе Курской дуги, Советская Армия перешла в новое наступление!
Андрей эту новость узнал еще ночью. Перед самым рассветом его растолкал Батыр. Он с вечера куда-то ушел и, вернувшись, разбудил земляка.
— Андрей, — зашептал он по-узбекски. — Наши наступают! Взяли Орел! Проснись, наши наступают!
Андрей недоверчиво посмотрел на Каримова:
— Это ты перед боем меня ободряешь.
— Приемник не врет, — вспыхнул Батыр и сразу осекся. Потом быстро зашептал: — Это военная тайна. Но тебе доверяю. Ночью, наконец, собрали приемник. Понимаешь, наш радиоприемник! Мы слушали Москву, слушали сообщение Советского информбюро.
Андрей обнял Каримова:
— Это правда?
— Клянусь Ферганой!
Бурзенко вскочил на ноги и хотел от радости закричать на весь барак — пусть каждый знает о нашей победе! Но Батыр успел шершавой ладонью закрыть рот товарища.
— Джины, сатана, ляжь! У каждой стены есть уши предателя.
С утра, сразу же после завтрака, к Андрею приходили друзья, и каждый по-своему стремился подбодрить и вдохновить его. Гарри Миттильдорп принес новые брезентовые тапочки:
— Подарок тебе от всех ребят из сапожной мастерской.
Костя Сапрыкин забежал на минутку и, чтобы никто не увидел, вытащил из-за пазухи выглаженные белые трусы:
— Почти новые. Выменяли за три пайки хлеба. А перед самым состязанием неожиданно появился лагерный полицейский и объявил:
— Номер сорок тысяч девятьсот двадцать два вызывается в ревир.
Товарищи переглянулись. Провал? Предательство?
— Надо идти, — Андрей встал и направился к выходу.
Следом за ним двинулась группа советских военнопленных.
В ревире Андрея проводили в кабинет Соколовского. Пельцер, дружески подмигнув, вышел из кабинета и остался караулить возле дверей.
— Да вы садитесь, садитесь. — Соколовский придвинул табуретку. — Сюда, к столу.
Бурзенко сел на край табуретки.
Соколовский открыл шкаф, вытащил из-за различных склянок с лекарствами небольшую бутылочку и вылил из нее в стакан какую-то прозрачную жидкость.
— Нате, выпейте, — сказал он, — это даст вам силу.
Андрей, встав, старался говорить как можно мягче:
— Простите, доктор, но я не употребляю допингов. Мне возбудитель не нужен.
— Это не возбудитель, нет, нет! — Соколовский замотал головой. — Это сахар. Самый настоящий сахар. Сто граммов сахара и столько же воды.
— Сахар?! — удивился Андрей. Как давно он не произносил это слово! Он, кажется, забыл, как оно звучит.
— Да, сахар, — в карих глазах Соколовского светились доброта и забота. — Мой немецкий коллега вчера выменял у охранников на мой портсигар. Пейте! Мы желаем вам только победы.
Андрею вспомнилось, как дома, в Ташкенте, перед каждым боем он выпивал стакан прохладного ароматного виноградного сока.
Бурзенко взял стакан. Жидкость была теплой, густой. Осторожно, боясь пролить хотя бы каплю, он перелил в бутылочку содержимое стакана, оставив на дне несколько капель.
— Что вы делаете?
— Доктор, я смогу драться и без сахара. А здесь есть люди, которым один глоток глюкозы возвратит жизнь. Отдайте им.
Потом, налив в стакан из графина воды и поболтав ее, выпил. Вода показалась необыкновенно сладкой.
Глава девятнадцатая
Воскресный день, которого с нетерпением ожидали уголовники, выдался на редкость теплым, солнечным. К назначенному часу в дальнем конце лагеря, возле группы буковых деревьев и великана дуба, стали собираться обитатели Бухенвальда.
В первых рядах вокруг импровизированного ринга прямо на земле уселись зеленые. Они чувствовали себя хозяевами положения. Сегодня они перед тысячами узников, так сказать публично, покажут, что такое высшая, арийская, раса. Сила есть сила. И нация, обладающая этой сверхсилой, призвана править миром. А тот, кто не согнется перед ней, будет сломлен.
А тысячи советских военнопленных и узников других национальностей пришли сюда, чтобы увидеть неизвестного русского смельчака, решившегося выйти на поединок с уголовниками, на поединок со своей смертью.
На самодельном ринге хлопотал судья — политзаключенный француз Шарль Рамсель, один из старожилов Бухенвальда. В молодости он несколько лет боксировал на профессиональных рингах и выступал в качестве судьи.
Первым на ринг вышел Жорж, появление которого зеленые встретили оглушительными аплодисментами. Уголовники его побаивались и уважали за силу. Он был их кумиром. Они утверждали, что Жорж был чемпионом Германии.
Жорж, рисуясь, прошел через весь ринг к своему углу. Он не сел на табуретку, услужливо подставленную секундантом, и, подняв руку, раскланялся перед публикой. Боксер-профессионал оказался в своей стихии. Им нельзя было не любоваться. Широкоплечий, стройный, молодой. Под нежной атласно-белой кожей буграми перекатываются послушные мышцы. Каждая из них таит в себе запас взрывной энергии. Глядя на его холеную тренированную фигуру, тысячи заключенных лишний раз убеждались в том, что Жорж и ему подобные не прогадали, выбрав Бухенвальд вместо Восточного фронта.
Жорж искренне верил в фашистскую теорию сверхлюдей, считал себя чистокровным арийцем, рожденным для повелевания над представителями низшей расы. Он был на хорошем счету у эсэсовцев и добросовестно служил им своими тяжелыми кулаками.
В Бухенвальд он попал почти добровольно, не захотев ехать на фронт Однако в трусости упрекнуть его не мог никто, ибо Жорж не боялся смерти. Причины дезертирства были более глубокие. Спортсмен, как это ни парадоксально, боялся не гибели, а увечия, ранения. И не без основания. Что ожидало после войны однорукого боксера или безногого бегуна? Жорж думал всю ночь и к утру решил, что за колючей проволокой он сумеет сохранить и руки и здоровье. Придя к такому выводу, Жорж, по его выражению, «наломал дров». В одном из нацистских комитетов он набросился на своего руководителя, крупного фашистского спортивного деятеля, и избил его. Но, давая волю кулакам, боксер перестарался. Пострадавший поднял большой шум. Жоржа судили. Вместо ожидаемого легкого наказания, ему «пришили», как он говорил, «политику» и отправили на пожизненное заключение в Бухенвальд. Но, несмотря на такой суровый приговор, Жорж лелеял надежду на амнистию после победы Гитлера в воине.