Рискованная игра Сталина: в поисках союзников против Гитлера, 1930-1936 гг. — страница 37 из 163

[308]. В тот же день Стомоняков сообщил о сложностях в работе с Лукасевичем, который вспомнил о старом споре, возникшем 10 лет назад[309]. Что затеяли поляки?

Бек раскрыл карты в разговоре с Антоновым-Овсеенко, как бы угадав шаг Литвинова. Он сам поднял вопрос, который не был задан напрямую. Нет ничего непоследовательного в переговорах с Германией и в сближении с СССР. Это взаимосвязанные вопросы. Он не торопился утвердить черновик Литвинова, но согласился приехать в Москву. Антонов-Овсеенко хотел обсудить дипломатический шаг поляков в Берлине. По словам полпреда, окружающая его секретность вызывает недоумение в Москве. Бек не реагировал напрямую на это наблюдение, но сказал, что в целом он считает возможным заключение пакта о ненападении с Германией. Он также добавил, что экономические переговоры идут не очень хорошо. «Но Польша завершила свой маневр в Берлине и добилась кое-чего другого: она сформулировала и защитила свою международную позицию… Польша не хочет, чтобы вопросы, касающиеся ее интересов, решались без нее». Конечно, это было честное объяснение польской политики. Вопрос заключался только в том, хватит ли у Польши сил, чтобы это осуществить. Бек также обсудил Францию и другие страны и спросил о переговорах Литвинова с США. Он отметил, что есть признаки сближения США с СССР. Полпред ответил, что Рузвельт и Литвинов также обсуждали создание «тройственного союза» из Польши, Франции и СССР. Бек на это ничего не ответил[310]. Все станет понятно в ближайшие недели.

Юзеф Бек

Юзеф Бек был не слишком популярен в дипломатических кругах. Он занимал высокий пост, но был чересчур молодым для него. Бек родился в 1894 году в Варшаве. Ему еще не исполнилось 40 лет, когда он стал министром иностранных дел. Отец Бека был юристом и польским националистом. Перед Первой мировой войной у него начались проблемы с царской полицией. В итоге семья переехала в Австро-Венгрию. В 1914 году, когда началась война, Бек только окончил университет. Он вступил в Польский легион Юзефа Пилсудского, сформированный венским правительством, чтобы сражаться с русскими. В конце войны Бек был офицером польской армии и служил военным атташе в Париже, где его все терпеть не могли. Возможно, это хорошо характеризует Бека, так как французы после войны вели себя высокомерно и относились к Польше как к зависимой стране, а поляков часто считали подмастерьями. Польская элита тоже отличалась высокомерием и мечтала снова превратить Польшу в великую державу, какой она была в Позднем Средневековье. На самом деле ни французы, ни поляки не были так сильны, как им казалось. Циник мог бы сказать, что они друг друга стоили. На фотографиях Бека мы видим сильного высокомерного мужчину с редеющими прилизанными черными волосами и носом, крупноватым для его лица. Он был женат, но изменял супруге. Как и многие его современники, Бек был настоящим мачо, предпочитавшим, как говорили, юных девушек. Однако ненавидели его и не доверяли ему не поэтому. Бек был коварен и двуличен, а кроме того, считал Польшу великой державой. О таком, как он, могли бы сказать: «Нет худшего слепца, чем тот, кто не желает видеть».

Антонов-Овсеенко по-прежнему не в ладах с Москвой

По информации советской разведки, полученной из немецкого посольства в Варшаве, поляки переложили решение вопроса о заключении пакта о ненападении на Германию[311]. Говорили, что Германия согласна. Разведданные всегда нужно оценивать осторожно, но Бек сам подтвердил, что они движутся к подписанию договора. Предложения Антонова-Овсеенко, о которых он писал Сталину, ничего не могли изменить, если поляки уже решили пойти на сближение с Германией. Состоялась еще одна встреча с журналистами Медзиньским и Матушевским, но этот канал информации, похоже, уже исчерпал себя. Они не знали подробностей переговоров с немцами. Медзиньский пытался оптимистично высказываться о польско-советском сближении, но это было не очень хорошим признаком[312].

Антонов-Овсеенко все еще был недоволен своими коллегами из НКИД. Он написал от руки письмо Радеку, в котором радостно сообщил, что Бек согласен встретиться с Литвиновым в Москве (визит состоялся в феврале 1934 года). Этой «антигерманской демонстрацией должно б[ы], казалось, заткнуть рот тем, кто кричал о провале “линии Радека”». По словам Антонова-Овсеенко, Бек пытался выиграть время у немцев, чтобы укрепить польскую позицию. Так же считал и Медзиньский. И что же это значило? НКИД не был готов разделить уверенность Антонова-Овсеенко в поляках. Однако тот все видел под другим углом: «переизбыток недоверия к полякам» приводит к тому, что НКИД искажает заявления Бека. «Опасаюсь, что [будет провален. — Ред.] серьезный полит[ический] акт [непонятно, какой, но, видимо, двусторонняя гарантия безопасности Прибалтики. — М. К.], задуманный хозяином НКИД [Литвиновым. — М. К.], который разумеет его только, как проверочный маневр и будет проводить, соответственно, небрежно и высокомерно (по адресу поляков), этим его невольно срывая». Антонов-Овсеенко вернулся к рекомендациям, которые он дал Сталину. Ему нужна была помощь Москвы. «Поддержите меня, друг, в этом». В Варшаве много возможностей, «но средств (людей, денег) нет. Надо б[ы] подкрепить [связи И. А.] Ковальского [корреспондент ТАСС в Варшаве. — М. К.[313]. Ему следовало обратиться за помощью к Стомонякову или Крестинскому. Возможно, они были бы не против. Радек не мог ничего сделать. Он был журналист, а не дипломат, и он не входил в ближний круг Сталина.

Крестинский и Дирксен

Летом и осенью 1933 года, пока шли переговоры между Польшей и СССР, также продолжались встречи Дирксена и Крестинского. Дирксен любил повторять, что все руководство в Берлине выступает за поддержание хороших отношений с СССР. Они хотят понять, собирается ли СССР отказаться от предыдущей политики по отношению к Германии. Такой вывод можно сделать, например, почитав французскую и польскую прессу. Дирксен изображал обиженного, но в Москве это не сработало. На тот момент Крестинский дежурно ответил, что советское руководство не хочет менять политику, но не может игнорировать немецкое отношение к СССР. Кроме того, он, как обычно, упомянул советскую общественность и ее подозрения на тему нацистского продвижения «антисоветского блока». Советскому правительству оставалось только благоразумно ждать в ответ на «зигзаги» политики Германии, но в то же время чутко реагировать на сигналы, полученные из других мест. Однако пока планировалось придерживаться старой политики[314].

Через две недели, в середине июня, состоялась еще одна встреча. В этот раз речь зашла о меморандуме Гугенберга. Дирксен хотел обсудить другой вопрос, но Крестинский сменил тему. «За 12 лет работы моей по линии советско-германских отношений, — 9 лет в Берлине и уже почти 3 года здесь, — сказал Крестинский, — мне ни разу не приходилось говорить по столь неприятному поводу. Я имею в виду ярко антисоветское выступление германской делегации в Лондоне». Он кратко суммировал речь для Дирксена: колонизация Южной России и Восточной Европы в целом и конец СССР и его революции. Немецкая делегация в Лондоне открестилась от речи Гугенберга, но Крестинского не убедил этот фальшивый жест. Он обтекаемо заявил, что идеи принадлежали другим нацистским лидерам, поскольку Гугенберг не упоминал Гитлера или «Майн кампф». Речь настолько противоречила Берлинскому договору и «дружеским отношениям» между Германией и СССР, что от Берлина потребовали объяснений. Дирксен ответил, что он только что узнал о лондонской речи и отправил телеграмму в Берлин, попросив пояснить, что случилось. Затем Дирксен перешел к «текущему вопросу», а именно к железнодорожной линии между Ленинградом и Штеттином и Ленинградом и Гамбургом. «Я сказал, — писал Крестинский в дневнике, — что наше решение об отказе продолжать совместную эксплуатацию этих линий является окончательным». Хотя замнаркома не упомянул об этом, однако именно в это время советское правительство приостановило программы военного обучения офицеров по обмену с Германией. Был только конец июня, а СССР уже притормаживал Рапалльский договор. Дирксен в ответ упомянул отрицательные комментарии о Германии в советской прессе, но Крестинский на это не купился. На самом деле ситуация в Германии была в десять раз хуже самых пессимистических замечаний в советских газетах. Создавалось ощущение, что всю его работу, проделанную за последние 12 лет, просто выкинули в окно.

С меморандумом Гугенберга нельзя было смириться. Это было бы уже слишком[315].

Через несколько дней Дирксен снова встретился с Крестинским. У них был обычный диалог, но в этот раз Дирксен жаловался на недавние демонстрации в Москве во время похорон высланной немецкой коммунистки Клары Цеткин. Было 22 июня. Присутствовали все важные советские лидеры, в том числе Сталин, Молотов и Ворошилов, а также толпа из 10 тысяч человек. «Вы совершенно правы», — ответил Крестинский после того, как Дирксен замолчал.

Крестинский добавил, «что широкие массы не только партии, но и всего Советского Союза очень нервно реагируют на то, что происходит в Германии как по отношению к СССР, так и по отношению к коммунистам, рабочим, евреям и прогрессивной интеллигенции самой Германии. Но авторитет нашего парт[ийного] руководства настолько велик, что оно, конечно, сумело бы провести нужную внешнеполитическую линию по отношению к Германии». При правильных условиях, само собой. Однако партийное руководство должно быть убеждено в доброй воле Германии, но пока, к сожалению, у него нет необходимой уверенности