Рискованная игра Сталина: в поисках союзников против Гитлера, 1930-1936 гг. — страница 51 из 163

[440]. Возникает вопрос, как он пришел к такому выводу, ведь в отличие от Парижа и Лондона оппозиционеры курсу правительства нечасто имели связи в советском посольстве в Варшаве.

Через неделю Литвинов отправил информационный документ Сталину, в котором в основном повторялось то, что Стомоняков написал Давтяну. Он на удивление положительно оценивал ситуацию в Польше с учетом обстоятельств. «Крупнейшим реальным результатом нашей политики сближения за последние два года был несомненный перелом в отношении польской общественности к СССР. Интерес к сближению с СССР в Польше несравненно более велик, чем к сближению с Германией. Это относится особенно к нашим достижениям на культурном и хозяйственном фронтах». Нам нельзя терять момент и нужно воспользоваться текущей ситуацией, утверждал Литвинов. Он предложил Сталину подробную программу во всех сферах для укрепления советско-польских связей[441]. Забавно, что и Франция, и СССР хотели перетащить Польшу на свою сторону. Могли ли эти усилия сломить сопротивление Пилсудского и его окружения? Или, если говорить более цинично, могли ли поляки перестать быть поляками, чтобы укрепить безопасность своей страны?

Небольшой скандал привел к попытке государственного переворота

Пока НКИД пытался продвигать политику сближения с Польшей, дела во Франции принимали серьезный оборот. Публичные высказывания Сталина в январе на тему «зигзагов» вызвали возмущение поляков, однако, когда он заговорил о политической нестабильности во Франции, это не встретило никакого сопротивления, и оказалось, что он прав. В Третьей республике вот-вот должен был разверзнуться ад. Возможно, читатели не знают, но в то время это была Франция, в которой «абсолютно честные люди были в хороших отношениях с достаточно честными людьми, которые были в хороших отношениях с сомнительными людьми, которые были в хороших отношениях с презренными мошенниками». 25 января, накануне речи Сталина и ухода в отставку министра юстиции, Довгалевский отправил телеграмму Литвинову, в которой сообщил, что ни Поль-Бонкур, ни Леже к нему не заходили и не обсуждали с ним Лигу Наций или «взаимную оборону». «Я занимаю выжидательную позицию, — писал он, — ибо я не хочу, чтобы вопрос повернулся так, будто мы заинтересованы больше, чем французы». Поль-Бон-кур медлил: «Медлительность Поль-Бонкура следует, несомненно, приписать его нерешительности, являющейся отражением борьбы во Франции и даже в самом кабинете двух доктрин: просоветской и прогерманской». Это объяснялось более серьезными проблемами, чем просто противостояние между Эррио и Даладье[442].

В шифрограмме Литвинову Довгалевский не упомянул правительственный кризис, из-за которого должен был рухнуть кабинет. Возможно, он говорил об этом в другом письме. Сложно забыть такой важный момент. Утром 30 января премьер-министром стал Даладье. У него не было времени на отношения с Москвой. Нужно было разбираться со скандалом, связанным со Стависким, или его правительству пришел бы конец. «Немного водевиля» — так называл один историк усилия Даладье. 3 февраля, через три дня после формирования правительства, в отставку ушли два правых министра. Они были не согласны с увольнением единомышленника — префекта парижской полиции Жана Шиаппа. Его уволили, потому что он оказал услугу радикальному политику и не заметил пропажу одной папки в деле о предполагаемом мошенничестве Ставиского. В политике всегда приходится идти на компромисс, особенно если речь идет о Париже в межвоенные годы. Очевидно, Даладье уволил Шиаппа, чтобы хоть как-то порадовать социалистов. Еще интереснее то, что, уволив Поль-Бонкура с поста министра иностранных дел, Даладье тут же взял его обратно в качестве военного министра, чтобы заменить одного из правых коллег, покинувших свой пост накануне. «Мне сейчас больше нужны левые, чем правые», — вероятно, подумал Даладье. Он всегда так делал. В конце концов в политике не стоит крупно ссориться с врагом, ведь наутро может оказаться, что нужно превратить его в своего союзника. Это правило было особенно важно для Франции, где правительства менялись в среднем каждые три-четыре месяца. Если бы потенциальные министры слишком долго обижались, не получилось бы собрать новый кабинет. Таким образом, Поль-Бонкур вернулся, но это не особенно помогло новому правительству.

Было 4 февраля, воскресенье, и парижская пресса забавлялась, рассказывая про последние изменения в правящих кругах. Журналисты явно хотели повеселить французов, которые читали утренние газеты за завтраком. В этот день Даладье выпустил коммюнике, в котором сообщил, что новое правительство планирует разобраться в деле Ставиского. Одно дело потешаться над правительством, а другое — читать про то, как многочисленные правые организации призвали своих членов выходить на улицы.

Во вторник днем, 6 февраля, Палата депутатов вынесла вотум доверия новому правительству. А в это время правые и присоединившиеся к ним недовольные собрались на площади Согласия напротив Национального собрания, расположенного на другом берегу Сены. Они собирались устроить там настоящий кошмар. Палата депутатов тоже превратилась в ужасное место, так как по крайней мере дважды ее члены чуть не подрались. Пришлось вмешаться приставам, чтобы предотвратить кровопролитие. Коммунисты и их союзники (их было около 20) пели «Интернационал», а более многочисленные правые — «Марсельезу». Снаружи на площади началась настоящая война. Один присутствовавший там американский журналист Уильям Ширер писал, что была предпринята попытка совершить «фашистский переворот». Он следил за событиями с балкона отеля. Это было не очень хорошее место наблюдения. Рядом с Ширером стояла женщина, и вдруг она упала с пулей во лбу. «Если они перейдут по мосту на другую сторону [Сены. — М. К.], — писал Ширер у себя в дневнике, — они убьют всех депутатов Палаты»[443]. В уличных боях погибло 15 человек, и 1500 получили ранения.

На следующий день Даладье ушел в отставку. Его правительство продержалось неделю. Был собран новый кабинет, который возглавил бывший президент, 70-летний «папа» Думерг. В него вошли бывшие премьер-министры и руководители партий. Правительство состояло из правоцентристов. Даладье и Поль-Бонкура там не было. А также не было Кота, зато вернулся левый Эррио в качестве министра без портфеля, а уравновешивал его правый Андре Тардьё, враг Литвинова, который так его беспокоил. Министром иностранных дел стал Луи Барту — старый националист-консерватор. Литвинов наблюдал за происходящим в Париже из Москвы и наверняка размышлял о том, не пришел ли конец сближению с Францией. Нарком и Барту помнили друг друга по Генуэзской конференции, состоявшейся в 1922 году[444].

Через несколько дней в отчете для нового полпреда в Вашингтоне Александра Антоновича Трояновского Литвиновым была упомянута «намечающаяся фашизация Франции», которая может привести к «новым изменениям, хотя, может быть, и не очень резким, в наших взаимоотношениях» с Парижем[445]. В этом была проблема отношений с Францией — взлеты сменялись падениями. Стоило надеяться на лучшее, но готовиться к худшему.

«Пока нам не приходится вносить коррективы в наши последние прогнозы, в частности в отношении жизнеспособности нынешнего правительства», — писал Розенберг в отчете НКИД. Если не будет ухудшений финансовой ситуации и новых скандалов, компрометирующих членов нынешнего правительства, кабинет может продержаться до лета, а возможно, даже дольше. То есть полгода, но кто мог знать наверняка? Полгода — это неплохо. Розенберг продолжал делиться наблюдениями:

«Парижская атмосфера характеризуется тем, что, за немногими исключениями, наиболее видные политические деятели как справа, так и слева, прямо или косвенно скомпрометированы делом Ставиского, этого талантливейшего господина, который всю свою авантюристическую карьеру пытался “обезопасить” путем вовлечения в свою сеть виднейших представителей парламента, правительства, суда, печати, уже не говоря о полиции. Характерно сделанное в разговоре со мною замечание одного бывшего министра, что один тот факт, что он был членом правительства, в нынешней парижской атмосфере превращает его в какую-то подозрительную личность, причем это говорил человек из наименее подмоченных во всех скандальных аферах».

Это уже было плохо, но затем Розенберг заговорил про фашизм во Франции. Он упомянул Анатоля де Монзи, который в 1920-х годах выступал за франко-советское сближение. «Такие люди, как де Монзи, которые сами восхваляли фашизм, теперь содрогаются при мысли о той участи, которую им готовят военно-фашистские банды, причем де Монзи, как и многие другие, желая воздействовать на нас, чтобы мы добились изменения тактики компартии, предвещает, что французские фашисты немедленно заключат союз с Гитлером. Из всех моих собеседников только Альбер Мило, ген[еральный] секретарь Радикальной партии и пламенный французский патриот, убеждал меня в том, что и французские фашисты останутся противниками Германии».

Может, так и было до событий на площади Согласия, но вряд ли это стало возможно после них. «У меня перебывало немало людей, заклинающих нас доказать “Москве” зловредность тактики компартии, которая, де-мол, отвергая совместные действия с социал-демократией, способствует успеху фашизма… Выдерживая эту осаду, мы, конечно, объясняем этим людям, что они обращаются не по адресу и т. п.». Розенберг не мог похвастаться хорошими новостями о Радикальной партии, которая ранее была оплотом поддержки франко-советского сближения. Казалось, что партия распадалась, не было лидеров, сохранявших авторитет. Эррио не был исключением, о нем говорили, что он сдался[446]