евый сосок.
В восьмом классе мы читали «Фауста» в оригинале. Тогда, помнится, Гёте меня не очень впечатлил. Лишь сейчас, спустя тридцать лет, до меня дошло, насколько гениален был чёртов немец.
Ты не можешь остановить мгновение. Бог может, но Он не станет этого делать из принципа. Может и Сатана, но мерзавец не сделает этого чисто из вредности. Религия на самом деле не более чем зеркало: наше представление о Боге и дьяволе гораздо больше говорит о нас самих, чем об этих сказочных персонажах.
Буддизм – самая честная из религий. Будда рекомендует тебе смириться со смертью ещё при жизни. Он говорит: попробуй – тебе понравится. Это безмятежный комфорт, мягкий уют, тёплый покой. Возможно, но в тот момент нашего соития на Немецком кладбище я находился на диаметрально противоположном конце мистического спектра. Я жаждал страсти – не ласковых лобзаний, а жгучего хлыста, что рассекает бритвой кожу. Не липких поцелуев, а жадных укусов. Не сладкого сиропа, а жаркой крови.
– Ты же видишь, милый, – шептала Ванда. – Ты видишь, и ты чувствуешь теперь. Теперь ты понимаешь… Всё понимаешь, милый.
Я согласно кивал. Я был готов согласиться с чем угодно, лишь бы ещё раз овладеть её телом. Звучит пошло, но точнее не скажешь. Как конченый наркоман, как безнадёжный алкаш, я был готов пожертвовать своим достоинством, гордостью, интеллектом, любыми принципами – от эстетических до политических, – предать родину, продать в рабство брата (если бы он у меня был), отдать на заклание отца и мать. Пожертвовать? Жертва предполагает внутренний конфликт, преодоление себя – у меня бы даже внутри не ёкнуло. Особенно насчёт родителей.
– Да, милая. Да. Понимаю всё…
Мы валялись на крыше кинотеатра «Иллюзион». Гудроновая крыша остывала и воняла горькой смолой. На город опускались сумерки, наступал тот час, когда цвет исчезает и всё вокруг кажется чёрно-белым. Я лежал на спине, Ванда пристроила голову на моей груди – её тело обладало удивительным даром исполнительного удобства, вроде тех кресел, что проектировали в позднем Баухаузе.
Мы курили одну сигарету, передавая её друг другу.
– Я могу быть редкой… – она выдохнула слова вместе с дымом, – дрянью. Редкостной. Иногда сама себя боюсь. – Она невинно рассмеялась и продолжила: – Когда мой отец застрелился…
– Ты никогда мне… – промямлил я.
– … мне только исполнилось четырнадцать. Он был замначальника отделения, знаешь, там где ипподром, вот тот район…
– Беговая?
– Прямо в кабинете. Пистолет тот помню, он его дома чистил, смазывал. Я помогала. Такие ёршики там, маслёнка кукольная – алюминиевая… – Она затянулась, передала мне сигарету. – Мать ему изменяла с другим ментом. Начальником его. После похорон стал ходить к нам уже внаглую. Я через стенку всё слышала – всё! Как пыхтят, как она верещит, когда кончает… Дай мне, дай мне ещё! Сучка…
Я боялся шелохнуться. Сигарета догорела и обожгла пальцы. Небо погасло, из сизого стало тёмно-серым. Цвет этот без названия – таким красят военные корабли.
– Той ночью я хотела их зарезать. Даже нож с кухни взяла. Такой здоровенный тесак. Сидела с ножом в кровати и слушала. Наконец они заснули. – Она говорила обыденным голосом, почти скучным. – Но я их не зарезала. Нет, я не струсила, просто не хотела сидеть в колонии для малолеток. Отец говорил – в тюрьму попадают дураки, умный всегда найдёт способ избежать наказания. Я тихо вышла из квартиры, спустилась вниз. По дороге расковыряла нос, у меня тогда часто кровь носом шла, прямо как из крана хлестала… – Ванда усмехнулась. – Пока до тридцать седьмого добежала, вся сорочка в кровище была. Я ещё по ляжкам и по коленкам размазала… Для убедительности…
Она замолчала, будто припоминая что-то.
– Ты бы видел как менты в отделении забегали! Я такая вся в соплях-слезах, кровища на пол капает – умора! Детка-детка, что с тобой? В одеяло меня укутали, я ж прямо в ночнушке прибежала, без трусов даже – представляешь? Ну они сразу наряд отправили, полкаша того арестовали. Жаль, я не видела, как его с голой жопой выводили, как сучка старая мандой своей трясёт…
Она на ощупь нашла пачку и зажигалку. Губами вытянула сигарету, закурила.
– Его не посадили, но из ментов попёрли. От экспертизы наотрез отказалась – я ж целкой была… Ну вот его и отмазали от срока – состав преступления и прочая хреновина. К тому же связи, сам понимаешь. Но из ментов поперли…
Сколько мы лежали молча, не знаю. Я представлял ярых милиционеров, ломающих дверь в спальню, пузатого полковника и дебелую бабищу с массивными белыми грудями – таких тёток любил рисовать Рембрандт. Внизу гудел вечерний город.
– Но самое забавное выяснилось потом, – беспечным тоном произнесла Ванда. – Тот полковник, которого я хотела укатать в тюрягу, оказался моим настоящим отцом. Как тебе такой фокус?
Бунич вернулся в пятницу около шести вечера. Мы расстались с Вандой час назад. Когда он звонил из Шереметьева, я ещё лежал в его постели. Теперь я стоял на балконе, от моих пальцев пахло Вандой, я вдыхал её запах снова и снова. Меня колотил озноб, я надеялся, что инфаркт или инсульт положит конец муке, но сердце билось ритмично, сосуды и артерии исправно доставляли кровь во все органы: генетически я, очевидно, унаследовал здоровье моей несгибаемой бабки.
За секунду до появления я почуял его. Я никогда его не видел, но узнал моментально. Его джип вынырнул из арки и подкатил к подъезду. Из машины выскочил шофёр, кинулся доставать чемоданы. Шесть огромных чемоданов, одинаковых, из пластика стального цвета. Наконец открылась задняя дверь, и из машины вылез он. Бунич. Я вцепился в железный поручень и подался вперёд, пытаясь получше разглядеть его. Сверху были видны лишь короткая стрижка да плечи серого пиджака. Шофёр начал затаскивать чемоданы в подъезд. Бунич потянулся, лениво обошёл джип, сплюнул. Остановился, сунул руки в карманы и, неожиданно задрав голову, уставился прямо на меня. Я инстинктивно отпрянул.
Через минуту, когда я осторожно высунулся, перед парадным стоял только джип. Ещё через пару минут появился шофёр, весело хлопнув по капоту, он запрыгнул в машину и, лихо газанув, уехал прочь.
Я ещё несколько минут тупо пялился вниз. Потом бессильно сполз по стене и опустился на корточки. Сжав кулак, я до боли впился в него зубами. Плакать, как выяснилось, я разучился, из меня вырывались сиплые стоны и какой-то собачий скулёж. Именно в эту секунду – уверенность тут была стопроцентной – Бунич торопливо срывал с Ванды халат, стаскивал с неё трусы и заваливал на кровать. На кровать, ещё тёплую от наших тел.
Яна вернулась раньше обычного, около десяти. К тому времени я был уже изрядно пьян. Я сидел на ковре тёмной гостиной, отхлёбывая коньяк из бутылки, радио бубнило прогноз погоды, Яна прошла коридором, вошла в комнату и чуть не подпрыгнула от неожиданности, разглядев тёмный силуэт на полу. Меня это рассмешило – это и ещё то, что я напрочь забыл о существовании своей супруги.
– Так можно заикой остаться. – Яна смущённо засмеялась. – Ну ты…
– Извини. – Я отхлебнул ещё коньяка. – Тебе нужно уехать. Отсюда. Я больше не хочу… ничего не хочу…
По неясной причине я не мог произнести её имя. В потёмках лица её видно не было, она сначала застыла, а потом дёрнулась, будто внутри сломали какой-то важный стержень.
– Не-ет… – Она заныла противным бабьим голосом. – Не-е-ет… Христа ради, ну зачем ты это делаешь?
Она бухнулась на колени и на четвереньках подползла ко мне. Я оттолкнул её.
Она снова вцепилась в мою штанину:
– Кися-я, ну зачем? Зачем? Котик мой любимый, не надо, не надо… Ну пожалуйста!
Она рыдала, выла, пыталась прижаться мокрым лицом. Я с силой толкнул её, она, потеряв равновесие, упала навзничь.
– Отстань! – заорал я. – Оставь меня в покое! Всё! Всё кончено! Всё!
Яна вдруг замолчала. Радио крутило беззаботную гадость, которую они называют лёгкой музыкой. Меня мутило, я сухо сглотнул, казалось, что меня вот-вот вырвет. Яна поднялась, беззвучно прошла к окну. Остановилась. Силуэт и чёрный крест оконной рамы.
– У тебя кто-то есть, – сказала она спокойным голосом и повторила утвердительно: – Значит, у тебя кто-то есть.
Я упрямо молчал. Яна буркнула что-то и неспешно вышла из гостиной, аккуратно притворив за собой дверь.
Проснулся я от двух диаметрально противоположных желаний. Первое было свирепой жаждой, гораздо больше похожей на остроумную пытку, нежели на банальное желание пить – язык насухо прилип к шершавому нёбу, ощущение было такое, что ночью я жевал песок.
Не открывая глаз, я определил на ощупь, что лежу на ковре. Правая щека пылала, подбородок ныл, в мой бедный череп кто-то залил то ли свинец, то ли чугун, причём залил под завязку, а после накрепко закупорил. Металл не застыл и упруго пульсировал. Для понятия «головная боль» нужно было найти новое толкование.
Не шевелясь, я лежал некоторое время. По радио шли новости, я невольно прислушался.
Чем дольше я слушал, тем яснее проступала истина, что дикторы говорят не об экономике, политике и финансах – они говорили обо мне. Похмельное сознание обнажено и чутко, через минуту я ощущал себя почти медиумом, чуть ли не пророком библейского масштаба. Откровение ошеломило меня, я уже угадывал очертания некой истины – глобальной и на удивление простой, вроде концепции реактивного двигателя или закона Архимеда про воду в ванной, но именно тут, за миг до озарения, зазвонил телефон.
В два прыжка я очутился в прихожей и, сметая бабкины статуэтки с подзеркальника, схватил трубку.
– Алё! – гавкнул я в микрофон.
В мембране зашуршало, будто кто-то на том конце продирался через камыш.
– Алло, – повторил я, поднимая с пола отбитую голову пастушки, её фарфоровое тело с двумя овечками у ног лежало под шкафом.
Шорох в трубке вдруг оборвался.
– Ты? Слава Богу, это ты. – Ванда сдавленно шептала мне прямо в ухо. – Я умираю… Я не могу без тебя… Господи…